Category: литература

Category was added automatically. Read all entries about "литература".

foto

Повесть о ненависти и тьме - 3

Продолжение 5-серийного мини-доку-сериала о покойном писателе Амосе Клаузнере-Озе и социально-психопатическом типе, ярким представителем коего он был в течение всей своей жизни.

Серия №3 (начало здесь)

III
Тут время объясниться, ответив на неизбежный вопрос – зачем вообще я взялся анализировать личность писателя? Ведь это, как утверждают многие, в том числе и Амос Оз, «неправильно» в принципе. Ответ, на мой взгляд, очевиден.

Во-первых, у нас попросту нет более достоверного способа судить об общих проблемах взросления, воспитания и формирования индивидуальности, кроме как по исповедям, написанным литераторами. Потому что прочие люди исповедуются разве что давшим клятву о неразглашении священникам и психиатрам, да и то устно, косноязычно, часто не умея выразить себя словами. Зато в случаях Августина Блаженного и Жан-Жака Руссо (с их «Исповедями»), Льва Толстого и Максима Горького (с их «Детством»), а также десятков других подобных им авторов и текстов мы получаем максимально достоверный «портрет художника в юности», хорошо продуманный, точно сформулированный и тщательно отредактированный самоцензурой, где даже хитрости, умолчание и приукрашивание не менее прозрачны и красноречивы, чем откровеннейшие признания. Автобиографический том Амоса Оза – пусть и не краеугольный, но отнюдь не лишний кирпич в стене таких «антропологически полезных» автопортретов.

Во-вторых, Амос Оз – один из типичных представителей т.н. Третьего, постсионистского поколения в современной истории Эрец Исраэль, считая от первопроходцев Ховевей Цион, БИЛУ и Второй волны алии (если, игнорируя некоторые различия, объединить их в Первое поколение сионизма) и их детей-пальмахников, уроженцев Страны, сменивших затем отцов-основателей у руля новорожденного государства (Второе поколение). Так, в семье Даянов, где эти культурно-исторические этапы выражены наиболее ярко, «поколением №1» будут Шмуэль и Двора Даяны, основатели первых кибуцев и мошавов на Кинерете и в Изреельской долине; «поколением №2» – их дети, в том числе легендарный вояка Моше Даян; а «поколением №3» – их внуки, кинорежиссер Аси Даян и литератор Йонатан Гефен – ярые антисионисты, объективно работающие на разрушение государства, построенного их дедами и отцами.

В израильской реальности подобные цепочки отнюдь не исключение – скорее, правило. Как это вышло? Каков генезис этого явления? Каким образом пылкая любовь к Сиону и безоглядная готовность к самопожертвованию во имя национального возрождения вдруг, одним махом превратились в яростную ненависть и ядовитую злобу – вплоть до союза «перековавшихся» сынов с самыми отъявленными врагами отцов, причем, еще при жизни последних? «Повесть о любви и тьме», которую впору переименовать в «Повесть о ненависти и тьме», дает, как мне кажется, ответ на эти вопросы – по крайней мере, частичный.

Не знаю, в какой момент жизни мальчика Амоса Клаузнера, родившегося в Иерусалиме в мае 1939 года, эта ненависть прорвалась наружу. Если судить по книге, Амосу никогда не нравился родной город (хотя, возможно, это поздняя реконструкция намеренно модифицированного сознания). «У нас в Иерусалиме ходили, как ходят на похоронах», – пишет он, и это еще далеко не самое худшее. Вот, к примеру: «Иерусалим – старая нимфоманка, которая выжимает без остатка – прежде чем отбросить с зевком – одного любовника за другим; хищная паучиха, пожирающая совокупляющихся с нею…»
Тут самое место написать: «зато ему нравился…» – но писать нечего. На страницах «Повести» вы не найдете симпатии к другому городу, местечку, поселку, кибуцу. Собственно, симпатии/эмпатии там нет ни к чему и ни к кому, за исключением одного-двух объектов кратковременной детской-подростковой влюбленности – объектов, конечно, взрослых, ибо со сверстниками мальчик не общался вовсе.

Понятно, что в младенческом возрасте Амосу вряд ли приходили на ум нимфоманки и совокупления; Иерусалим, да и мир вообще замыкался для него в рамках семейной квартиры. Описывая ее, Оз использует исключительно тюремные образы и ассоциации. Кухня «напоминает карцер» (это сравнение повторяется несколько раз); коридор – «туннель, прорытый для побега из тюрьмы», дворик – «арестантский»; даже тусклая лампочка «заключена» (на иврите коннотация этого глагола с тюрьмой выглядит еще ярче) под решетку.

Иными словами, мальчик проживает в тюрьме, в дышащем смертью и отчуждением городе – по крайней мере, так ему кажется. При этом Амос – единственный и любимый сын двух высокообразованных выходцев из Восточной Европы. Отец, Арье Клаузнер, отпрыск авторитетнейшей одесско-вильнаистской семьи, племянник знаменитого культуролога профессора Йосефа Клаузнера, выпускник двух университетов (Вильны и Иерусалима, впоследствии – докторант Лондонского), владеющий «то ли 17-ю, то ли 18-ю языками», обладатель энциклопедических знаний и необыкновенной памяти. Мать, урожденная Фаня Мусман, дочь богатого мельника из Ровно, изучавшая литературу и философию в Пражском и Иерусалимском университетах. Оба не могли надышаться на сына. В те годы еще не считалось за грех отвесить ребенку затрещину или угрожать ему ремнем, но в семье Клаузнеров о таких эксцессах речи не шло в принципе.

Мальчик рос послушным, даже смирным ребенком. Впрочем, между строк «Повести» отчетливо сквозит подавленная неприязнь к этому послушанию. Всякий раз, когда Оз описывает процесс передачи малолетнего Амоса под временный присмотр какой-либо соседской семьи, он сопровождает рассказ занудными наставлениями, которые приходится выслушивать мальчику (а вслед за ним и читателю): веди себя хорошо, не заговаривай первым со взрослыми, не повышай голоса, не забывай говорить спасибо… и т.д., и т.п. Мальчик слушает, мальчик кивает, мальчик исполняет, но, скорее всего, в стенах тюрьмы внешнего смирения бурлит вулкан гневного протеста. Иначе не объяснить дикие выходки, совершенно не подходящие для такого образцового ребенка, которыми он разражается ни с того, ни с сего. То принимается истерически хохотать во время взрослого собрания, то лезет на дерево и едва не убивает стоящего внизу малыша, то отчебучивает еще что-нибудь в том же духе.

Маленький Амос одержим страстью к порядку, к упорядочиванию, к распределению и раскладыванию вещей по ранжиру, по росту, по величине, по алфавиту. Это может быть что угодно: канцелярские скрепки, книги, карандаши. Так он обычно и играет: в одиночку, на коврике, расставляя и моделируя. Игрушек у мальчика нет. Писатель объясняет это отсутствием денег, что звучит неубедительно: любимые мишки, куклы, сабли, барабаны, машинки, совочки и ведерки есть у детей самых бедных бедняков – не покупные, так самодельные. Мне видится правдоподобным другое объяснение: плюшевый мишка потому и называется любимым, что его любят. А с любовью, с симпатией и эмпатией у Амоса, как уже отмечено, большая проблема.

У героя «Повести о любви и тьме» нет любимых игрушек, потому что нет ничего любимого – нет вообще. Зато есть одиночество (именно его Оз именует «тьмой»), есть тюрьма родительского дома и решетки образцового послушания, есть обсессивная страсть к наведению порядка и почти физическая боль, когда взрослые безжалостно сметают с коврика расставленные там скрепки и карандаши или перетасовывают трудолюбиво упорядоченные книги. Легко представить, как он потом третировал домашних, когда сам стал взрослым. Уж не в том ли заключалась вина Галии Оз, что она склонна была бросать на пол конфетные фантики или не класть на место тарелку, книжку, ручку?..

Одиночество. Полное отсутствие друзей. Отсутствие игрушек. Отсутствие эмпатии. Редкие, но дикие выходки на фоне общей репутации примерного, образцово воспитанного мальчугана. Обсессивная страсть к наведению порядка. Как хотите, но это почти законченный портрет кандидата в психопаты. Если до прочтения «Повести» я не знал, как относиться к обвинениям в садизме, прозвучавшим в адрес Амоса Оза из уст его младшей дочери, то теперь верю каждому ее слову.

Мальчик определенно предпочитал общество взрослых. Детей-сверстников в книге нет вовсе, если не считать арабскую девочку, внедренную в сюжет из явно идеологических соображений. Есть еще шалуны-несмышленыши, ползающие под «взрослым» столом – их добрый мальчуган Амос вслепую пинает ногами – куда попадет. Но куда подевались другие? Были ведь и одноклассники, и соседи, и уличные компании. Судя по тому, что Амос хорошо знал современный детский и уличный жаргон, он довольно тесно общался со сверстниками – но, скорее, по необходимости, вынужденно. И, видимо, это общение было не из приятных – а иначе как объяснить полное отсутствие его следов в 600-страничной повести о детстве? Это как раз тот случай красноречивого умолчания, о котором я говорил выше. Хотя иногда легкой тенью – на сей раз без каких-либо детальных подробностей – мелькают в тексте упоминания о насмешках и обидах, а также о жестокой групповой травле, из которой будущий классик выходил весьма своеобразно, но вполне по-психопатски: с диким воем впиваясь зубами в мясо собственной ладони. Оторопевшие дети разбегались, потому что правило детских компаний во всех странах и во все времена гласит: с психами лучше не связываться. Может быть, этим и объясняется полное отсутствие друзей?

Зато взрослые… о, взрослые дружно полагали Амоса хорошо воспитанным, интеллигентным и в высшей степени талантливым мальчиком. И это были не «просто взрослые». В доме отцовского дяди профессора Клаузнера или за столиками кафе на улице Бен-Йегуды собирался цвет тогдашней либерально-консервативной интеллигенции, птенцы гнезда Жаботинского. Выдающиеся поэты Шауль Черниховский и Ури-Цви Гринберг. Профессора, ученые, властители дум, писатели и историки… К концу тридцатых годов нацистская Европа выдавила из своих границ тысячи великих еврейских талантов – некоторые из них, не достав американских виз, нашли убежище в Земле Израиля. Погостив у дяди, Клаузнеры заходили к живущему через улицу Шмуэлю-Йосефу Агнону, будущему Нобелевскому лауреату.

Маленький Амос сидел за столом вместе со всеми, слушал многочасовые разговоры, наблюдал столкновение мнений. Вряд ли он понимал многое (к тому же разговор то и дело переходил на другие, неизвестные мальчику языки), но безупречно изображал умный вид. Он выучил несколько общих фраз, годных на все случаи жизни, и успешно пускал их в ход, когда спорщики, отчаявшись прийти к общему мнению, в шутку обращались за решением конфликта к «младенцу, устами коего глаголет Истина». Амос напускал на себя важность Дельфийской пифии и произносил с расстановкой что-нибудь вроде: «Цель достигается либо своим, либо чужим оружием». Наступала потрясенная пауза.
– Вот видите! – восклицал кто-то. – Я говорил то же самое!
– Ты утверждал прямо противоположное! – возражали оппоненты, и немедленно разражался новый спор о том, как трактовать мнение оракула.
– Если не ошибаюсь, Амос сдул эту фразу у Макиавелли, – со смехом замечал Арье Клаузнер, самый эрудированный из гостей.
– Немудрено! – отвечали ему. – Когда этот малыш подрастет, он будет великим умом, который заткнет за пояс не одного Макиавелли!

Мальчик слушал и пыжился от гордости. Ко всему прочему, он остался единственным продолжателем славного рода мыслителей и ученых: Бог не дал детей профессору Йосефу Клаузнеру, а старший брат отца – доцент Вильнюсского университета – был вместе с семьей расстрелян нацистами в Понарском лесу. Предполагалось, что именно маленький Амос не просто подхватит знамя Клаузнеров, но вознесет его на качественно новую высоту, реализовав на практике то, что не удалось отцу – столь же скромному, сколь и талантливому человеку.

Конечно, парню нравилось назначение в будущие гении – настолько, что со временем он стал с пренебрежением посматривать на расхваливающих его взрослых. Если уж они, которым по возрасту положено быть умнее и опытней восьмилетнего сына, внука, внучатого племянника, превозносят его так неумеренно, то что это говорит о них самих? Нормальные взрослые ведут себя совершенно иначе: с ними не стоит задирать нос, если не хочешь получить щелчка.

А эти, если приглядеться, не заслуживают ничего, кроме презрения. Образы профессора Клаузнера и его высокомудрых гостей нарисованы Озом карикатурно, без тени симпатии. Он постоянно подчеркивает комичность и нелепость их поведения, их речей, их безнадежно галутного облика. Вот профессор, абсолютно беспомощный в быту и раздражающий своими бесконечным занудным многословием. Вот дед Александр, сочиняющий вдохновенные стихи о священных камнях Иерусалима – а камни-то на деле просто грязны – и это еще там, где они есть, ведь реальная улица квартала Керем Авраама даже не вымощена на всю свою длину. Вот отец – восторженный шлимазл, ничуть не уступающий в позорной бытовой неумелости своему выдающемуся дяде-профессору. И кстати, уж профессор-то мог бы пристроить племянника на кафедру университета, чтобы тот не прозябал на ничтожной должности библиотечного чиновника. Мог бы, но не пристроил – ну как не презирать такое прекраснодушие?

Все они в один голос славят строителей Новой Страны, первопроходцев, воинов и земледельцев, но далеки от них, как сказочный вымысел от грубой земной реальности. Настоящие герои живут в кибуцах и мошавах; их загорелые руки сжимают цевье винтовки и черенок заступа, их загорелая грудь открыта ветрам современности, на их загорелых лицах – победительная улыбка. Вообще слово «загар» и производные от него встречаются в «Повести» поразительно часто.

Похоже, что в глазах Амоса – как подростка из Керема Авраама, так и венценосного автора шестидесяти лет от роду – именно загар служит главным признаком «правильности»: «правильных» героев, «правильных» евреев, «правильных» читателей. Клаузнеры и иже с ними – то есть те, кто, «как на похоронах», ковыляют по арестантскому двору тюрьмы (то есть Иерусалима, Страны, Европы, мира вообще) – непременно бледны скорбной тюремной бледностью. А вот «правильные» столь же непременно покрыты ровным красивым загаром. Неслучайно, перейдя затем в кибуц, своей первостепенной задачей Амос посчитал срочную необходимость загореть.

Возникает вопрос: если он, гениальный мальчуган с великим будущим, должен сменить «бледных» родителей и дедов на пороге новой жизни, то что они, спрашиваются, делают здесь? Зачем эти бесполезные нелепые шлимазлы, раздражающие своей никому не нужной ученостью, цепляются за жизнь и занимают место, по праву принадлежащее ему, наследнику? Когда уже оно вымрет, это галутное поколение пустыни? А если оно не вымирает само, то отчего бы не подтолкнуть, не помочь ему в этом? И это не просто слова: в одной из последних глав «Повести» Оз напишет, что на 15-ом году жизни «убил отца, убил Иерусалим, взял другое имя и ушел в кибуц, подальше от остатков прошлого мира».

продолжение следует...
foto

Повесть о ненависти и тьме - 2

Продолжение 5-серийного мини-доку-сериала о покойном писателе Амосе Клаузнере-Озе и социально-психопатическом типе, ярким представителем коего он был в течение всей своей жизни.

Серия №2 (начало здесь)

II
Сначала – чтобы уже не возвращаться к этому вопросу – о том, как написано, то есть о качестве прозы. За десять-двенадцать лет, прошедших с романа «Познать женщину» до автобиографического кирпича, писатель заметно постарел, а с ним постарела и его вторичность. А может, Оз просто решил, что жанр детских и подростковых воспоминаний не терпит подделки «под Камю». Что Марсель Пруст с его прогулками и бисквитами окажется тут более кстати. Решил – и тут же уверенной рукой сбацал нам Пруста. Получилась некая забавная комбинация, которую можно назвать «Пруст Оза» – или, одним словом, «прустоза», по аналогии с «глюкозой». Вернее, с «целлюлозой» – так ближе к бумажной книге.

Отличительные признаки прустозы: длиннющие предложения на полстраницы, чья структура примерно такова: «Запах бисквита напомнил мне не А, Б, В, Г, Д, Е, Ж и З, а вовсе даже И, К, Л, М, Н, О, П, Р, С и Т», где под А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, З я обозначил подробнейшее описание того, о чем Амосу НЕ напомнил запах бисквита, а под И, К, Л, М, Н, О, П, Р, С, Т – не менее подробное описание того, о чем этот чертов бисквит как раз таки ДА напомнил. Подставьте вместо А что-нибудь типа «абсолютно неуместную в нашем квартале рыхлую, в вязаной кофте, продавщицу варенья, которым, видимо, торговали крестьянки на городском рынке Ровно, куда мама и ее подруги забегали по дороге из гимназии Тарбут», вместо Б что-нибудь вроде «бедную девочку с большими глазами, похожую на…» – так уж и быть, остановлюсь на полуслове, не стану вас мучить. Просто представьте, что вместо каждой А, Б – и так далее – стоит сложноподчиненное предложение на две-три строки, а в сумме эта конструкция занимает хорошо если всего пятнадцать, а не двадцать пять строчек.

При этом вся информация про торговок и большие девичьи глаза является абсолютно излишней, то есть не имеет ровно никакого отношения к фабуле и вводится в текст прустозы исключительно ради перевода целлюлозы. И так – страница за страницей, глава за главой. Создается впечатление, что, начав свою соловьиную трель, автор настолько заслушивается ее неимоверной красой, что никак не может завершить тираду – и длит ее, и длит ее, и длит… – пока читатель, плюнув от досады, не перепрыгивает прямиком к последним словам фразы, уже зная по предыдущему опыту, что ничего при этом не упустил.

Пруст путешествовал к Свану и к Германтам? Нет, проблем – прустоза ведет нас из одного иерусалимского квартала в другой, из дома в школу, из школы в аптеку. Ведет, опять же, самым подробнейшим образом – шаг за шагом, метр за метром, страница за страницей, глава за главой, навешивая по дороге на уши читателя липкую лапшу никому не нужных мелких и скучных деталей: названия улиц, имена лавочников, номера автобусов и описания витрин попутных магазинов. Зачем? Кому это может быть интересно в таких промышленных объемах? А уж если автор открывает альбом фотографий – тут и вовсе караул. Будьте уверены: вас ни за что не выпустят на волю, пока самым обстоятельным образом не опишут стул, на котором сидит она, столик, на который опирается он, прически, покрой одежды, форму башмаков, качество изображения (размыто не так, а эдак) и выражение лиц (не А, Б и В, а Г, Д, Е и, возможно, даже Ж). Так и ждешь, что прустоза вот-вот поскребет еще и картон снимка, дабы сообщить миру о свойствах данного материала и способах его производства.

Особенно жаль ивритского читателя: ему приходится еще и гадать о смысле написанных ивритскими буквами русских слов, которыми Оз обильно уснащает не только прямую речь персонажей, но и занудные авторские описания. При этом ясно, что писатель и сам не очень-то понимает, о чем идет речь. Так «чердак» становится у него «чем-то вроде антресолей», к польскому офицеру обращаются «пани полковник», а желая назвать по-русски красного начальника, автор выбирает из списка синонимов русского слова «вождь, лидер» совсем уже анекдотичное «поводырь». Получается примерно так: «Товарищ поводырь, не надо меня расстреливать!»
И опять тот же вопрос: зачем? Кому нужны эти «площадка», «калитка», «кучер» и «черный ход»? Добро бы в иврите не было аналогов, а то ведь есть, и довольно точные...

Эту общую избыточность книги дополняет еще и поразительная забывчивость автора. Он раз за разом повторяет уже прозвучавшие сравнения и пояснения, причем временами совсем недавние, сделанные пять-десять страниц тому назад. Такое впечатление, что к концу своих бесконечных трелей соловей начисто забывает их содержание. Я готов объяснить эти провалы в памяти безразмерной длиной трели, а не прогрессирующей сенильностью птичьего мозга. Но куда в таком случае смотрели редакторы этой «гениальной» прустозы? Не иначе, делали свою работу, скромно потупившись: в самом деле, кто осмелится поправлять классика? Этак недолго и должность потерять.

Впрочем, кое-какая тень сомнения в собственной гениальности, видимо, посещала классика, хотя и быстро таяла в лучах юпитеров на церемонии вручения очередной премии (возможно, именно необходимостью постоянной защиты от этой назойливой тени он и обязан своему из ряда вон выходящему стремлению к славе). К такому выводу можно прийти по одной из начальных глав книги, где Амос Оз милостиво объясняет, каким должен быть «правильный» читатель его бессмертных творений. Ох... Вообще говоря, звучащие в этой главе утверждения автора не несут в себе ничего нового. Если отшелушить уйму лишних слов и витиеватого кружения вокруг сути, то приходишь к довольно банальной формулировке о том, что главное в любой книге – не история взаимоотношений автора с текстом, а контакт текста с читателем.

Что ж, так оно и есть, как же иначе? Вот только зачем было оборачивать эту непреложную истину, на которую вполне хватило бы одного абзаца, в целую главу нелепо-высокомерной нотации, то и дело срывающуюся в инфантильную перебранку с воображаемым соседом по песочнице? Оз как будто заранее оскорблен неблагоприятной реакцией читателя, а потому раздраженно бранит потенциального обидчика, объявляя его «плохим» и «неправильным» и тем самым отвечая на «обиду», которая еще не нанесена! Эта глава – одна из немногих, где за строчками сквозят настоящие неподдельные чувства: гнев, обида, злоба, желание уязвить. Жаль только, все они – из категории мелких, «неправильных», как будто выражены «плохим» и «неправильным» писателем…

В этом смысле мы с Озом и его текстом образовали идеальную триаду, в которой все компоненты можно назвать «неправильными». Неправильным был текст, не превратившийся в явление настоящей литературы, но претендующий на это всеми фибрами своих избыточных строк. Неправильным был писатель Амос Оз, так и не ставший настоящим мастером, но претендующий на это всеми медалями своих бессчетных призов. Неправильным (в терминах вышеописанной квалификации) был читатель (то есть я), который заведомо взялся за книгу с единственной, но «неправильной» – то есть антропологической, а не литературной – целью: разобраться не в тексте, а в личности его автора. Поистине мы стоили друг друга – все трое.

продолжение следует...
foto

Повесть о ненависти и тьме - 1

Я начинаю здесь публикацию 5-серийного мини-доку-сериала о покойном писателе Амосе Клаузнере-Озе и социально-психопатическом типе, ярким представителем коего он был в течение всей своей жизни. Итак -

ПОВЕСТЬ О НЕНАВИСТИ И ТЬМЕ, серия №1

I
За чтение прозы на иврите я взялся лишь в десятилетнем возрасте своей второй, израильской жизни. В предыдущей, российской, это случилось на шесть лет раньше – тогда, видимо, я начинал с бессмертного триллера «Маша и медведь». Зато здесь первой купленной (по совету девушки-продавщицы) и прочитанной мною ивритской книгой стала более-менее взрослая повесть Йонатана Гефена «Дорогая женщина» – о семье Даянов. Как и предсказывала продавщица, одолеть безыскусный лексикон Гефена не составило большого труда. Но в то же время и гордиться было особо нечем, поскольку засчитать эту газетную жвачку за настоящую прозу я не мог даже в очень большом приближении. Тратить вслепую еще несколько десятков шекелей не хотелось, и я обратился за советом к сослуживцам. Те недоуменно пожимали плечами, ибо не читали ничего, кроме тех-описаний и инструкций по эксплуатации. То ли с пятой, то ли с шестой попытки мне удалось получить неуверенный кивок, а вслед за ним и книгу под названием «Черный ящик». Так я впервые познакомился с писаниями Амоса Оза.

Книга мне не понравилась, хотя приступал я к чтению, исполненный самых благих патриотических намерений восславить литературу еврейского отечества. Увы, радоваться было нечему. Бросалась в глаза вторичность подхода, манеры, месседжа. В то время Оз интенсивно подделывался под Альбера Камю – без сомнения, весьма органичного для мрачной европейской атмосферы середины ХХ века, но абсолютно неуместного здесь, в живописном, многоцветном, жизнелюбивом бурлении израильских рынков, пляжей, кафе и коротких, не слишком кровопролитных войн.

И ладно бы только это. Я охотно сделал бы скидку на молодость современной израильской литературы: известно, что долгоиграющим культурным явлениям требуется время для осознания и утверждения собственной самобытности. Разве Пушкин и Толстой не вторичны по отношению к Байрону и Гете, Стендалю и Флоберу? Но Озу не хватало еще и главного: глубины. Прочитанный мною роман страдал от унылой поверхностности. По его скучному в своей нарочитой обыденности и в то же время лишенному внутренней логики, а потому мертворожденному сюжету расхаживали почти карикатурные персонажи без вкуса, цвета и запаха – и это в реальности Страны, которую переполняют такие разные вкусы и оттенки! Глубины не было, зато была претензия на нее, и это отталкивало дополнительно.

Когда я возвращал книгу хозяину, тот махнул рукой:
«Оставь себе! Лажа какая-то. Я бросил на середине».
«Зачем же покупал?»
«Покупал? Что я – дурак? – удивился он. – Подарили. Есть у меня армейский друг, профессор литературы. Говорит, Амос Оз – это наш главный гений, скоро Нобеля получит».

Нобель? Профессор? Главный гений? Эти громкие слова заставили меня усомниться в своих оценках – возможно, чересчур поспешных. Пришлось достать и прочитать еще два романа Оза: расхваленный критиками «Мой Михаэль» (в переводе на русский) и «Познать женщину» (в ивритском оригинале). Бог свидетель, мне очень хотелось изменить свое первоначальное мнение, приведя его хотя бы в частичное соответствие с профессорским. Но, к великому сожалению, я остался в еще большем недоумении. Нет, говорить нечего: Амос Оз знал толк в ремесле. Умел построить фразу. Обладал некоторым чувством юмора – как правило, недоброго, когда после усмешки остается неприятный осадок. Мог к месту припомнить и рассказать анекдот. То есть, конечно, не был полной бездарностью.

Но и назвать его хорошим писателем я тоже не мог. Причем, по тем же причинам, которые выявились еще при первом знакомстве: поверхностность, претензия, вторичность, уныло-бесцветный взгляд на вещи. Тут ведь в чем дело. Плохой живописец может набросать на холст самые яркие краски, но все равно получается тускло. Зато настоящий художник добивается яркости и с умеренными цветами. Потому что секрет искусства заключается в сочетании, в связи между красками, линиями, словами, идеями, вещами, явлениями. Видишь и изображаешь такую связь – получаешь яркий, оригинальный результат. Не видишь – то есть не обладаешь достаточной глубиной зрения – получаешь банальную тусклятину-тухлятину. Писания Амоса Оза были бесповоротно тусклы.

Придя к этому выводу, я надолго расстался с его творчеством. С творчеством – но не с шумом, который этот писатель производил на общественно-политической арене. Возможно, Оз не обладал глубиной и зоркостью художественного взгляда, зато прекрасно различал значение связи между литературным успехом и мощью пиар-кампаний. Количеству премий и призов, которые перечислены в его краткой биографической справке, мог бы позавидовать даже такой заядлый любитель наград как Л.И. Брежнев.

Рыцарь Ордена Почетного Легиона, кавалер французского ордена «Искусств и Литературы», обладатель испанского ордена «Гражданских заслуг», почетный доктор Института Вейцмана, а также университетов Тель-Авива и Антверпена, лауреат премий имени Франца Кафки, Хаима-Нахмана Бялика, Йосефа-Хаима Бреннера, Дэна Дэйвида (меценат и филантроп), Приза Ньюмана (дается в основном китайцам, но если Амос Оз очень просит, то почему бы не дать), Мордехая Бернштейна (покойный богач, завещавший одаривать деньгами бедных ивритских литераторов), Зигфрида Ленца (немецкий писатель), Зигфрида Унзельда (немецкий издатель), Иоганна Вольфганга фон Гете (немецкий классик), принца Астурийского (хоть он и не немец даже), Стефана Гейма (он же Хельмут Флиг, немецкий еврей), Генриха Гейне (он же Гейне Генрих, тоже еврей и тоже немецкий), Авраама Гейгера (прогрессивный немецкий раввин), Премии Мира немецких книготорговцев (у них даже мир – свой), ярмарки в Торонто (книжной, хотя и не немецкой), правительства Каталонии (для разнообразия, а то тут сплошь немцы), Горы Сиона (она же Маунт Цион, за немецким писательством пока не замечена)… – и так далее, и тому подобное, включая другие призы, кресты, «Ясные поляны» и даже премию под многообещающим названием «Фемина» (уж не от немецкой ли порноиндустрии?).

Как хотите, но подобный роскошный иконостас не возникает сам по себе. Процесс присуждения литературных премий самым критическим образом зависит прежде всего от лоббирования, затем – от лоббирования и, наконец, от лоббирования. Чтобы набрать столько всего, недостаточно прибегнуть к услугам агентов или крупных пиар-фирм – нужно много и плодотворно шустрить самому: завязывать знакомства и навязываться в гости, ходить на коктейли и плавать на яхтах, обещать что-то взамен и давать что-то вперед, подлизываться к влиятельным персонам и вылизывать сами понимаете что.

Далеко не все на такое способны: писатели, как правило, люди замкнутые, некоммуникабельные. К примеру, весьма неплохой романист Меир Шалев удостоился всего лишь четырех относительно скромных премий, причем, одна из них – от Союза израильских энтомологов (не иначе как прибил книгой муху). Шалев – четыре, а Оз – десятки! О чем это говорит? Ну конечно, отнюдь не о разнице в классе и в таланте: напротив, как прозаик Шалев куда талантливей Оза. Говорит, скорее, о непомерном, чудовищном, неутолимом честолюбии второго – примерно таком же, каким страдал лишь покойный Шимон Перес в свои самые сенильные годы. В этом длиннющем списке литературных наград не хватало разве что главного алмаза – Нобелевки, но, судя по регулярным газетным сообщениям, Амос Оз интенсивно работал и в этом направлении. Работал, но не успел – умер раньше.

Ну и ладно, бывает. Как у нас говорится, «умер-шмумер – лишь бы был здоров…» А со здоровьем у покойного все обстояло лучше некуда. Правда, премий он уже не получал – из могилы шустрить трудновато – но статус Главного Гения сохранял неколебимо. Пока внезапно, два года спустя после похорон, не разразился неприятнейший скандал – причем, с самого невыгодного на сегодняшний день направления – со стороны фемины (только не немецко-порнографической, а самой что ни на есть семейной). Младшая дочь Амоса Оза – тоже писательница, хотя еще и не признанная гениальной, но уже плотно приставленная к литературной кормушке (как, впрочем, и другие отпрыски классика), опубликовала книгу разоблачений с многозначительным названием «То, что кроется под видом любви», где утверждалось, что писатель-гуманист жестоко издевался над нею, начиная с ранних детских лет и до самой своей смерти в декабре 2018-го.
«Это было не столько минутной потерей самообладания или эпизодической пощечиной тут и там, – пишет Галия Оз, – сколько реальной повседневностью садистских издевательств. Преступлением являлся сам факт моего существования, поэтому и наказаниям не было конца. Ему непременно хотелось сломать меня…»

Как водится, мнения после этого разделились. Многие из читающей и не читающей публики, пожав плечами, заявили, что от крайне левого радикала, члена общественного совета людоедской антиизраильской группировки «Бецелем», а также духовного вождя и спонсора примерно всех антисионистских организаций Страны, иного и ожидать не приходится. Они, мол, не удивятся, даже когда выяснится, что Амос Оз поедал на завтрак еврейских детей. Другие – поклонники и соратники писателя – с пеной у рта кричали, что Галия Оз лжет. Третьи – самые прогрессивные – смущенно замечали, что недоверие к данной конкретной фемине может подорвать жизненно важные усилия феминистских организаций, включая крестовый поход священного Ордена MeToo.

Я не отношу себя ни к одной из трех вышеупомянутых групп, так что взяться за тяжкий кирпич под названием «Повесть о любви и тьме» меня побудило чисто антропологическое любопытство. В самом деле, каким образом из хорошо воспитанного еврейского мальчика, выросшего в суперинтеллигентной семье в окружении пылких сторонников Жаботинского и Бегина, получился не только один из самых рьяных ненавистников сионизма и Израиля, лучший друг левых фашиствующих антисемитов, но еще и – если верить его же дочери – тиран-психопат, втайне терроризирующий собственных детей? Почему невинное дитя, живущее в любви, ласке и уважении, вдруг превращается в чудовище? Разве поиск ответа на этот вопрос не стоит затрат времени и труда?

Конечно, я знал, что кирпич переведен на русский, но когда ставишь перед собой задачу почувствовать личность автора, нужно вслушаться в его оригинальную интонацию, разглядеть его отношение, выраженное в выборе тех или иных слов, держать его если не за кадык, то хотя бы за запястье в том районе, где прощупывается пульс. Поэтому требовалось всматриваться именно в оригинал. Мне предстояло одолеть 600 страниц убористого ивритского текста – это примерно 900-1000 в русском аналоге (авторские листы ивритского текста считаются в соотношении 3/5 к русским), но овчинка стоила выделки.

продолжение следует...
foto

Фамусовая бумажка

Начну с автоцитаты – из своей давней статьи. В 1992-ом году мне по чистой случайности прислали приглашение на двухдневный семинар писателей-репатриантов в кибуце Гиват-Хавива. Для меня эта Гиват-Хавива была натуральная Гиват-Халява: я не состоял в писательских союзах и объединениях, не имел писательских корочек, не посещал литературные тусовки (как, впрочем, и сейчас). Я также не строил тогда никаких литературных планов, не стремился завязывать нужных знакомств, собирать информацию об издателях, журналах и спонсорах, и т.д., и т.п. Взять на работе два отгула и поехать на семинар меня заставило чистое любопытство – законное для человека, оказавшегося в новой и очень интересной для него стране.

Нас было примерно сорок – точнее, тридцать девять писателей и как минимум один халявщик (то есть я), но иврит понимали немногие. Наверно, поэтому на встречу с неизвестным мне тогда ивритским писателем пришли не более пяти-шести слушателей. Писатель был седовлас, благороден и говорил, глядя поверх шестиголовой аудитории, как Ланселот поверх дракона. Темой его лекции была даже не литература, а принципы государственного устройства. Тогда-то я впервые и услышал знаменательное словосочетание «государство всех его граждан».

Помню, в тот момент это показалось мне полнейшей банальностью: может ли быть иначе? Ясное дело. Вот государство. Вот его граждане. Вторые принадлежат первому. Первое принадлежит вторым – всем, без остатка. Надо ли посвящать целую лекцию утверждению столь очевидной истины? Но спустя четверть часа я осознал, что цель лектора заключается не столько в утверждении, сколько в отрицании – в отрицании приоритетности прочих принципов, на основе которых (помимо равноправия) строится общность людей, именуемых гражданами того или иного государства. Ведь, как ни крути, этих людей должно объединять и еще кое-что кроме гражданства: например, территория, язык, культура, историческая традиция…

Все это представлялось лектору несущественным по сравнению со священным принципом равноправия – причем, даже не граждан самого государства (ведь естественным правом на выбор любого гражданства располагал, с точки зрения седовласого Ланселота, любой житель Земли) – но граждан всего мира, всего Человечества. После лекции я подошел к писателю и спросил, не думает ли он, что практическая реализация этого принципа – по крайней мере, здесь, на Ближнем Востоке – означает быструю гибель Государства Израиля. Алеф Бет Йегошуа (именно так его звали) неприязненно посмотрел поверх моей головы и ответил фразой, которую я помню до сих пор. «Видишь ли, – сказал он, – есть в жизни принципы, которые важнее государства».

С тех пор это стало для меня лакмусовой бумажкой (которую мне со школьных лет так и тянет назвать фамусовой) для определения человека левых убеждений. Он может исправно платить налоги, ежегодно ходить в милуим, сражаться в войнах и вообще выглядеть образцовым гражданином. Но есть у него «принципы, которые важнее государства»: типа Равенства™, СветлогоБудущего™ и СоциальнойСправедливости™.

Принципы, ради которых он – после некоторых колебаний, а то и вовсе без оных – готов пожертвовать своим государством, страной, нацией. А когда и если эти второстепенные ценности погибнут, он – опечаленный, но в сознании своей высшей правоты – просто уедет в другую часть Человечества, дабы отстаивать там те же Главные принципы, что и на прежнем месте жительства. Потому что он – прогрессивный, передовой, правильный. Ну а я – и миллиарды таких, как я – неправильные, консерваторы, ретрограды, мракобесы, националисты, фамусовы (и так далее, вплоть до «фашистов»).

Долгое время я полагал, что в Израиле «фамусовая бумажка» более-менее соответствует электоральным предпочтениям общества. Кто-то может возразить, что, мол, у местных религиозных тоже есть принципы, которые «главнее» государства. На это я отвечу, что это кажущееся несоответствие, ибо Эрец Исраэль, Сион и Ерушалаим – не просто неотъемлемая часть иудаизма, но краеугольные камни его фундамента. А потому даже антисионистские сатмарские хасиды намного ближе к нормальности, чем избиратели партии МЕРЕЦ. Первые рано или поздно очнутся от своего временного помрачения: залогом тому ежедневно повторяемая клятва верности Городу и Стране. Вторые же потеряны напрочь – если, конечно, не отринут основ своего «прогрессивного» мировоззрения.

Каково же было мое удивление, когда выяснилось, что в ходе последнего десятилетия в Стране сформировалась новая, довольно большая и сплоченная группа тех, для кого главенствующим принципом, мотивом и смыслом политического бытия является отнюдь не Израиль, не Эрец Исраэль, не Ерушалаим, а нечто совсем-совсем другое. Вернее даже, не нечто, а «некто» – конкретный человек по имени Биньямин Нетаниягу. Судя по тому, что я сегодня читаю в соцсетях и на сайтах, эти «новые левые» вполне могли бы повторить вслед за А.Б. Йегошуа: «есть в жизни принципы, которые важнее государства». Только для них, в отличие от писателя, «Главным» считается не Равенство™, а Нетаниягу™.

Наблюдать эту устрашающую картину поистине тяжело. На наших глазах некогда адекватные люди перерождаются в отвратительную толпу злобного левого быдла. Они уже радуются сожженным полям вокруг Газы. Они призывают на наши головы хамасные ракеты и иранский атом. Они поддерживают своего ублюдочного кумира в решении препятствовать жизненно важным правым инициативам в Кнессете – таким как продление запрета на «воссоединение» арабских семей. Не прошло и двух дней с момента формирования нового правительства, а мерзкая секта хунвэйбиби уже готова принести Израиль в жертву своему бальфурному молоху.

Эй! Очнитесь, пока не поздно! Постарайтесь вспомнить, что в действительности предшествует чему. Откройте свои альбомы со старыми фотографиями – теми, где вы запечатлены на двухсоттысячных демонстрациях против Осло, на сидениях в Кфар-Маймоне и в Офакимском лесу, на массовых протестах против депортаций. За что вы тогда боролись, за что шли под арест? Неужто за Нетаниягу™? Нет ведь, правда? Тогда этим королевским боровом и не пахло – в это самое время он сдавал врагу Хеврон и голосовал за депортацию Гуш-Катифа. В те дни, месяцы, годы вы болели за Страну, за Израиль. Именно Израиль был тогда Самым Главным для вас, для Лены Босиновой, сгоревшей за это в буквальном смысле слова. Как же случилось, что сегодня вы вдруг оказались в лагере тех, для кого даже не «принципы», даже не «телец», а всего лишь чье-то жирное «тельце» – важнее Страны, важнее драгоценного еврейского государства?

Когда пять лет назад я впервые написал, что Биньямин Нетаниягу – несчастье для Израиля, то даже не предполагал, насколько большеобъемной окажется эта печальная формула. Тогда-то я имел в виду «всего лишь» депортации, а также потворство БАГАЦу, бедуинскому беспределу, африканским нелегалам и арабскому сельхозтеррору. Но вышло намного, намного страшнее. Этот человек превратился в несчастье еще и благодаря сотворенной им ядовитой атмосфере вранья и манипуляций. А сейчас вот – еще и ЭТО. Сейчас – еще и «новые левые», секта обезумевших хунвэйбиби. Если этому сумасшествию не будет положен немедленный конец, Государству Израиля грозят очень тяжелые времена. Я не шучу.
foto

О переводах

Обнаружив интерес некоторой части друзей-читателей к накопившимся у меня переводам ивритской поэзии, я расширил и упорядочил соответствующую страничку своего сайта alekstarn.com
- добавил в раздел Леи Гольдберг стихи, недавно опубликованные в нью-йоркском журнале «Интерпоэзия»
- открыл новый раздел с переводами из Шауля Черниховского
- открыл новый раздел с переводами из «Седьмой колонки» Натана Альтермана (в сопровождении поясняющих очерков) – для тех, кому не досталась книга «История, оперенная рифмой».

Вот адрес страницы: http://www.alekstarn.com/stix.html
Обещаю обновлять ее содержимое по мере появления новых переводов.

Ну и коли уж зашла речь о переводах: на днях прочитал в один присест увлекательную книгу Андрея Азова «Поверженные буквалисты» (М., 2013), изданную Высшей школой экономики (хотя, при чем тут экономика?).

Оказывается, в нейтральной, казалось бы, области советского литературного перевода кипели ничуть не меньшие страсти, чем в оригинальной литературе и в музыке (взамен которых крайне несознательные формалисты учиняли преступный «сумбур»). Сражение шло между т.н. «буквалистами», которые полагали желательным посильное соответствие перевода оригиналу, и «реалистами», то есть теми, кто считал своим партийным и человеческим долгом отражать прежде всего историческую «реальность», а уже потом заботиться о каком-либо сходстве.

Типа, ежели переводишь какого-нибудь Байрона или Диккенса, то следует особо выделять фрагменты, демонстрирующие прогрессивный переход к реализьму, а вот пережитки обветшалого романтизьма (первого) или буржуазного гротеска (второго), напротив, затушевывать. А ежели строфа-другая или абзац-другой не соответствуют марксистской диалектике истории, то не грех её (строфу, а не, упаси Маркс, диалектику) и опустить вовсе.

Победили, конечно, сами понимаете кто. С конца 30-х «буквалистов» (Г. Шенгелия, Е. Ланна и др.) гнали в хвост и в гриву, зато «реалисты» (К. Чуковский и его дочь Лидия, Самуил Маршак, Нора Галь и многие-многие другие равноуважаемые семьи) усердно следовали непререкаемой партийной линии. Был у них и свой «теоретик Лысенко» – человек по имени Иван Кашкин (с ударением на последний слог). Скажу честно: до прочтения этого в высшей степени доказательного исследования я полагал советскую школу литературного перевода чем-то совсем-совсем иным. Неужто и тут гордиться нечем, душенька Софья Власьевна?

В заключение несколько занятных цитат из книги Азова.

Фридрих Шлейермахер (1813): «Переводчик либо оставляет в покое писателя и заставляет читателя двигаться к нему навстречу, либо оставляет в покое читателя, и тогда идти навстречу приходится писателю. Оба пути совершенно различны, следовать можно только одним из них, всячески избегая их смешения, в противном случае результат может оказаться плачевным: писатель и читатель могут вообще не встретиться».

Дневниковая запись К.И. Чуковского от 12 ноября 1918 г. (после заседания по созданию изд-ва «Всемирная литература»): «На заседании была у меня жаркая схватка с Гумилевым. Этот даровитый ремесленник вздумал составлять Правила для переводчиков. По-моему, таких правил нет. Какие в литературе правила — один переводчик сочиняет, и выходит отлично, а другой и ритм дает и всё, — а нет, не шевелит. Какие же правила? А он — рассердился и стал кричать. Впрочем, он занятный, и я его люблю».

Михаил Гаспаров: «Перевод – это всегда насилие или языка подлинника над родным, или родного языка над подлинником».

Георгий Шенгели: «Точность может быть «смысловая»: сказано ТО ЖЕ. Точность может быть «стилистическая»: сказано ТАК ЖЕ. Точность может быть «телеологическая»: сказано ДЛЯ ТОГО ЖЕ (очаровать, увлечь, зарисовать, ошеломить, высмеять, прославить, заклеймить и пр.). Оригинал являет неразрывное единство всех элементов, но перевод, который неизбежно лишь вариация, это единство не всегда осуществляет. Можно дать смысловую точность, но сфальшивить стилистически, явив вместо звучного стиха, смелого слова, яркого образа, упругой фразы вялую и тусклую их интерпретацию... Возможно обратное: хороший стих, язык и пр. — и лишь отдаленное приближение к смыслу... Возможно и третье: перевод будет достаточно точен по смыслу и верен стилистически, но утратит то очарование, или гнев, или призыв, которые содержатся в подлиннике».

К последнему мнению я присоединяюсь полностью. Очень точная формулировка получилась у этого несознательного «буквалиста». Не зря, видать, Георгий Аркадьевич использовал псевдоним «Сержант Снайперенко». В общем, если не вернусь из боя, прошу считать меня буквалистом.
foto

Да разве могут дети Юга

Сегодня, когда надежды на приход долгожданного избавления от ига лгуна и манипулятора становятся все менее робкими, мне вспоминается знаменитое стихотворение Ильи Эренбурга, написанное под действием подобных же чувств – в ожидании т.н. «оттепели». Вот оно – для тех, кто забыл (а люди младшего поколения могут и вовсе не знать о существовании как стиха, так и Эренбурга):

Илья Эренбург
Да разве могут дети юга

Да разве могут дети юга,
Где розы блещут в декабре,
Где не разыщешь слова «вьюга»
Ни в памяти, ни в словаре,
Да разве там, где небо сине
И не слиняет ни на час,
Где испокон веков поныне
Все то же лето тешит глаз,
Да разве им хоть так, хоть вкратце,
Хоть на минуту, хоть во сне,
Хоть ненароком догадаться,
Что значит думать о весне,
Что значит в мартовские стужи,
Когда отчаянье берет,
Все ждать и ждать, как неуклюже
Зашевелится грузный лед.
А мы такие зимы знали,
Вжились в такие холода,
Что даже не было печали,
Но только гордость и беда.
И в крепкой, ледяной обиде,
Сухой пургой ослеплены,
Мы видели, уже не видя,
Глаза зеленые весны.

Я позволил себе слегка адаптировать этот превосходный стих применительно к нашим израильским реалиям:

Да разве могут дети Юга
не писать по ночам в кровать,
пока начальственный подлюга
даёт бомбить их и взрывать?
Что могут жители Бейт-Эля
и прочих Ульпан и Амон,
когда ликудовский Емеля
пошлёт бульдозер и ОМОН?
Кого волнуют Галилея,
Арад и Южный Тель-Авив,
пока ликудный лгун жиреет
на правой вере и крови?
Что значит, глядя в эту рожу,
на эту гадость и отврат,
все ждать и ждать, когда – о, Боже! –
прозреет наш электорат,
Когда протрёт, зевнувши, зенки,
когда лапшу стряхнёт с ушей,
и подлеца – под зад коленкой –
погонит с Бальфура взашей.
foto

Вести со свалки

В очередной раз во время утренней прогулки набрел на груду выброшенных книг. Покопался, взял иллюстрированную монографию Дугласа Купера «Эпоха кубизма», роскошное третье издание The American Heritage College Dictionary (почему-то мне труднее всего пройти мимо словарей) и книжечку рассказов Башевиса-Зингера в переводе на иврит. Вот фрагмент оттуда, подходящий на все времена:

«Ибо это ни что иное как большая шахматная игра. Всю жизнь я боялся смерти, но утратил этот страх именно сейчас, на пороге могилы. Понятно, что мой соперник желает играть в своем темпе, не торопясь. Он так и будет снимать с доски мои фигуры одну за другой… Вместе с тем я вижу, что до мата еще далеко, и это придает мне сил. В моей комнате холодно – не беда, потерплю. Остался без ужина – переживу и это. Он старается навредить мне, я – ему.

Недавно поздним вечером я возвращался домой. Стояла морозная погода, и я вдруг обнаружил, что потерял ключ. Пришлось разбудить привратника, но у него не оказалось дубликата. От привратника разило водочным перегаром, а его псина цапнула меня за ногу. В прежние годы я бы непременно впал в отчаяние, но только не теперь. На этот раз я просто сказал своему сопернику: «Если тебе так хочется, чтобы я схватил пневмонию, с моей стороны не будет никаких возражений».

Мне пришло в голову, что разумнее будет переночевать на венском вокзале. Порывы ветра едва не уносили меня прочь. В столь позднее время предстояло ждать трамвая не меньше трех четвертей часа. Проходя мимо здания «Союза артистов», я увидел в окнах свет и решил зайти внутрь, в расчете на то, что получится переждать эту ночь в тепле. Я стал подниматься по ступенькам к входной двери, и вдруг услышал, как что-то звякнуло под моим ботинком. Я нагнулся и поднял железку. Это был ключ – мой ключ!

Шансы случайно обнаружить его на темной лестнице этого здания были, наверно, один на миллиард. Как видно, мой соперник испугался, что я испущу дух раньше, чем он запланировал.
Фатализм? Что ж, если угодно, назовите это фатализмом…»

(из рассказа Ицхака Башевиса-Зингера «Друг Кафки»)
foto

Вздохи скрипки

Шауль Черниховский
Вздохи скрипки

На реках Бавеля, привольно текущих,
Мы плакали, голы и сиры,
На скорбные ветви, под скорбные кущи,
Повесив кимвалы и лиры,
Мечтая о Городе Бога поющем
На реках враждебного мира.

И струны под пальцами ветра вздыхали
В ничтожестве рабства, в юдоли печали.

Века пролетели, но, стары и юны,
Мы той же мелодии вторим.
По-прежнему грустно поют наши струны,
И радость приправлена горем.
Рождаются дети, сменяются луны –
Всё к тем же заплаканным зорям.

И прячутся скорби в напевах веселья,
Как вечная мгла по углам подземелья.

Когда же конец этим тяжким веригам?
Напрасно я жаждал ответа.
Напрасно искал по брошюрам и книгам
И думал упорно об этом.
Лишь сон меня радовал благостным мигом,
Но зло возвращалось с рассветом.

Я гнался за правдой – угрюмо, устало…
Но лучше не стало. Но лучше не стало.

Кто будет той песни последним пророком?
Кто стон на прощанье услышит?
Неужто она с возвращеньем к истокам
По-прежнему душит и дышит?
И в гимне победы, святом и высоком,
Тот плач не становится тише?

Неужто закончится наше увечье
Лишь там, где кончаются дни человечьи?..

(пер. с иврита Алекса Тарна)

Трудно поверить, но это стихотворение написано очень молодым человеком. Точной даты у меня нет, известен только год публикации первого сборника стихов, куда оно включено (1898). К тому моменту Шаулю Черниховскому еще не исполнилось 23-х лет.

Российский иврит тогда цвел поистине пышным цветом. При всем уважении к усилиям Элиэзера Бен-Йегуды в Эрец-Исраэль, главным центром современного литературного иврита были в ту пору еврейские писатели, издатели, просветители и публицисты Российской империи. Через двадцать лет этот роскошный сад будет безжалостно вытоптан большевицкими сапогами, а часть «садовников», перебравшись в Святую Землю, заложит там основы нынешней ивритской литературы.
Но вернемся в конец XIX века; в одной Варшаве уживались тогда два крупных ивритских книгоиздательства – «Ахиасаф» и «Тушия». Хозяин второго, писатель Бен-Авигдор, целенаправленно разыскивал молодых талантливых авторов и, конечно, не мог не обратить внимания на Шауля Черниховского. Ему и досталась слава издателя первых книг этого выдающегося поэта.
foto

Поэт Катастрофы

Ицхак Кацнельсон родился в июле 1886 года в белорусском местечке недалеко от Гродно, но рос, учился и работал в Лодзи – одном из важнейших культурных и промышленных центров Царства Польского (в составе Российской империи до ее развала). Профессионально занимался дошкольным детским образованием (как и отец Натана Альтермана), писал прозу, стихи и пьесы на идише.

С началом Второй Мировой решил, что будет безопаснее пережить войну в Варшаве, куда и переехал вместе с женой и тремя сыновьями. В гетто был участником подполья, учил детей ТАНАХу и литературе. Подпольщики позаботилось о разрешении на работу для Кацнельсона и его старшего сына Цви; пытались также добыть семье фальшивые документы, чтобы вырваться из обреченного гетто.

Документы (с визами Гондураса) были получены уже после того, как жена и два младших сына Кацнельсона попали под метлу одной из первых немецких «акций»: в июле 42-го их отправили в «душевые» фабрики смерти Треблинки вместе с другими «нетрудоспособными». Ицхаку и Цви фальшивые гондурасские бумаги тоже помогли лишь частично: наци перевезли их на запад, в Витали - лагерь для интернированных, расположенный вблизи города Нанси.

Там-то Ицхак Кацнельсон и написал поэму «Песнь об убитом еврейском народе» (закончена в январе 44-го). Именно благодаря этому произведению его называют сегодня «поэтом Катастрофы». Предполагая, что вскоре и их с сыном постигнет судьба остальной семьи, Ицхак зарыл листки с текстом «Песни» в запечатанной бутылке. О тайнике было известно лишь нескольким людям из тех, кто имел некоторые шансы уцелеть.

В апреле 44-го Ицхака и Цви вместе с другими евреями лагеря Витали погрузили в товарные вагоны и отправили (через французскую пересылку Дранси) в Аушвиц, где они и сгорели месяцем позже в печах крематория. После освобождения Франции одна из бывших узниц Витали откопала бутылку и привезла поэму в Эрец-Исраэль – двоюродному брату погибшего поэта Ицхаку Табенкину, одному из видных лидеров партий МАПАЙ-МАПАМ. В сопроводительном письме Кацнельсон просил родственника не публиковать поэму до окончательной победы над фашизмом.

Не уверен, что такая победа уже достигнута (прогрессивистский фашизм наступает сегодня по всему фронту), но тем не менее публикую здесь перевод небольшого отрывка из «Песни об убитом еврейском народе» (с ивритского подстрочника).




Ицхак Кацнельсон (1886-1944)

отрывок из «Песни об убитом еврейском народе» (1943-44)

Выйди, народ мой, ко мне, из оврагов и ям!
Там, где лежишь ты безмолвно, недвижно, мертво,
Известью жгучей засыпан по трупным слоям –
Выйди и встань, не оставив внизу никого.

Выйди, Майданек с Треблинкой! Восстань, Собибор!
Выйдите, Аушвиц, Белжец и ямы Понар!
Выйдите, в небо вонзая задавленный ор,
Встаньте из грязи, из пепла и с лагерных нар.

Выйдите все, кто уже разложился и сгнил,
Пыльные кости и чистого мыла куски,
Матери, дети и братья из братских могил,
Деды и бабки в томлении смертной тоски.

Встаньте вокруг – миллионы семей и сирот –
Дайте мне всех вас увидеть, узнать, рассмотреть –
Весь мой погибший, убитый, пропавший народ…
Где моя лира?.. Позвольте мне плакать и петь…

(перевод Алекса Тарна с ивритского подстрочника идишского оригинала)
foto

На горе Гильбоа

Удивительная вещь: мы не любим или даже избегаем говорить о своих победах. Думаю, это издержки зияющей погромами и катастрофами эпохи галута. Зачем лишний раз дразнить судьбу, если вот-вот, того гляди, набегут если не очередные легионы Тита и Адриана, то разбойники-крестоносцы, гвардейцы Католических королей, казаки Хмельницкого, гайдамаки Гонты, охотнорядцы Черной сотни, эсэсовцы Гитлера, чекисты Сталина? Традиция буквально заставляет нас праздновать прошлые успехи, повелевая зажигать свечи Хануки, садиться за стол Песаха и устраивать веселые пуримшпили.

Что мы и делаем – многие с очевидной неохотой. Зато с какой готовностью израильтяне засчитывают за поражения то, что иные народы сочли бы блестящими победами! Даже перед картиной невиданного чуда Шестидневной войны находятся скептики, дотошно перечисляющие ее якобы «отрицательные итоги». Что уж говорить о войне Судного дня; в Египте, завершившем ее с двумя окруженными на Синае армиями и израильскими танками в ста километрах от Каира, ее называют Октябрьской победой и отмечают пышными церемониями – в то время как у нас больше скорбят о погибших и напоминают о просчетах, как будто и не было невероятного перелома, превратившего казавшуюся неминуемой катастрофу в безусловный военный триумф. То же можно сказать и об обеих Ливанских войнах, и о других, более мелких операциях.

Неудивительно, что и литература вполне соответствует тому же образцу. Сюжеты с Юдифью, поставившей изящную ножку на отрубленную голову вражеского полководца, подобно Месси, который готовится промазать очередной пенальти, популярны лишь в христианском искусстве – как, впрочем, и великая победа Давида над Голиафом. А вот в еврейской литературе нового времени вы, скорее, встретите истории о поражениях и песни о погромах. Вот и трагедия Шауля, первого царя Израиля, потерявшего в сражении с филистимлянами на горе Гильбоа всех трех сыновей, армию, царство и жизнь (покончил самоубийством, пав на собственный меч) – самый, пожалуй, любимый исторический сюжет современной израильской поэзии.

В первой Книге Шмуэля (שמואל א, לא) об этом сказано следующими словами: «Так умер Шауль, и три сына его, и оруженосец его, и все люди его в тот день, вместе». (пер. Д. Иосифона). Я уже публиковал перевод посвященного этому событию стихотворения Натана Альтермана («Вечер кровавого дня истёк…»), а также – соответствующий текст Натана Заха (исключительно – для кучи, поскольку поэзией Заховский набор слов назвать трудно). Сейчас – вариант Шауля Черниховского, тезки несчастного царя. Возможно, из-за этой невольной близости он построил свой стих в виде диалога Шауля с его верным оруженосцем. Думаю, не будет преувеличением сказать, что все это стихотворение написано ради последней ударной строфы (как, впрочем, и многие другие стихи на историческую тематику – такова уж специфика жанра).

Шауль Черниховский
На горе Гильбоа

Звон мечей и стрелы – смертоносной тучей;
На горе Гильбоа рог трубит могучий.
– Ты устал, владыка. Падают герои.
Дай, щитом широким я тебя прикрою…
– Ох, сильны сегодня вражеские орды!
Протруби героям, чтоб стояли твёрдо.

– Обопрись, владыка, на мою десницу!
Всё страшней, всё ближе вражьи колесницы…
– Замолчи! Не время страху и печали!
Мы добудем славу острыми мечами.
Хоть врагов жестоких много налетело –
Протруби героям, чтоб сражались смело.

Даже солнце ныне нас лучами ранит…
Что там с Йонатаном? – Пал на поле брани…
– Пал мой сын любимый… Но осталось двое!
Отомстят за брата кровной местью гоям…
Пусть звенят кимвалы громким зовом меди,
Пусть трубит тревога племенам соседей!

Что ж ты отвернулся, мой гонец смущённый?
– Сын твой Малкишуа пал, копьём пронзённый...
– Ох… Война жестока чересчур порою…
Где один споткнулся, там падут и двое…
Нас уже так мало, а враги – приливом.
Стыд-позор предавшим, стыд-позор трусливым!

Свой клинок вонзится в сердце властелина –
Оставляю царство во владенье сына!
– Нет Авинадава! Пал твой сын последний…
Жизнь стекает в землю к рукоятке медной.
Падает Израиль, гибнет Иудея,
Как ягнята – жертвой под ножом злодея.

Эй, рога, трубите! Не бывать позору!
Встаньте, люди, встаньте! Кровь омыла гору!
К северу и к югу, в море и на суше
Пусть гремят шофары, пробуждая души.
Нас всегда так мало, а врагов так много…
Встаньте, люди, встаньте – павшим на подмогу!

Фихтенгрунд, 1929
(пер. с иврита Алекса Тарна)

Фихтенгрунд, кстати, – пригород Берлина (сегодня уже – один из городских районов), где Черниховский жил в 1923-29 годах перед окончательным переездом в Эрец Исраэль (1932).