Category: дети

Category was added automatically. Read all entries about "дети".

foto

Повесть о ненависти и тьме - 5

Окончание 5-серийного мини-доку-сериала о покойном писателе Амосе Клаузнере-Озе и социально-психопатическом типе, ярким представителем коего он был в течение всей своей жизни.

Серия №5 (начало здесь)

V
Что ж, настало время обобщить итоги этой антропологической штудии. Я не стану долго задерживаться на теме воспитания в семье – в этом вопросе, как в футболе (отцы), и в готовке (матери), каждый родитель считает себя дипломированным специалистом и великодушно готов поделиться своим бесценным опытом со всеми остальными. Оставлю в стороне и скользкий вопрос о соотношении врожденных и привитых воспитанием качеств (особенно, в частном случае психопатии). Позволю себе лишь робко заметить, что ребенок может отчаянно утверждать свою «взрослость», но при этом всегда ожидает, что взрослые отнесутся к нему именно как к ребенку. Что они вовремя запретят, вовремя накажут, вовремя вырвут из рук горячий утюг, вовремя шлепнут по попе, когда он упорно сует пальцы в розетку, и вовремя поставят на место, когда он начнет задирать нос. Иной образ действий неминуемо порождает презрение отпрыска к родителям, а позже, лет через 30-40, еще и обвинения в недостаточном внимании и отсутствии любви с их стороны: почему вы меня не заставили?!

На этом я предпочитаю закрыть – по крайней мере, в рамках этой статьи – тему индивидуального воспитания. Куда интересней, на мой взгляд, выглядит более общая проблема соотношения разных поколений – особенно, в переломные моменты истории, чреватые серьезными переменами в частных и национальных судьбах. Чему в этом смысле могут научить примеры Амоса Клаузнера-Оза, Асафа Даяна, Йонатана Гефена и многих других, им подобных? Вот теорема, одним из ярких доказательств которой служит автобиографический кирпич «Повести о любви и тьме»:

Поколение, родившееся сразу после практической реализации мечты предшествующих поколений мечтателей и идеалистов, неизбежно будет втайне или открыто презирать их и ненавидеть созданное ими.

Давайте сначала разберем «казус Клаузнеров» (типичный, впрочем, для большинства им подобных). Речь идет о просвещенных секулярных евреях, выпускниках ведущих европейских университетов, докторах, адвокатах, ученых, литераторах, коммерсантах. Почти все они оканчивали классические гимназии и школы сетей «Тарбут» и «Альянс», где наряду с латынью, немецким и французским преподавали иврит, поощряли членство в сионистских кружках и учили любить Эрец Исраэль. Что они и делали – любили пылко, гордо и самоотверженно. Но издалека. Так бы оно и оставалось, если бы Европа, гражданами коей они себя ощущали всей своей сутью, не превратилась вдруг в разъяренного нацистского вепря.

Следует отметить, что, прежде чем отплыть из Триеста в сторону Земли Обетованной, они последовательно, но безуспешно испробовали другие варианты. С куда большей охотой эти обобщенные клаузнеры продолжили бы любить Эрец Исраэль по-прежнему, то есть издалека – из Нью-Йорка и Бостона, из Лондона и Торонто. Что, в общем, объяснимо, учитывая заведомую неспособность крошечного еврейского ишува принять и обеспечить достойной работой такое количество писателей, адвокатов и профессоров. К несчастью, консульства стран «любви-издалека» не выдавали въездных виз, так что нашим идеалистам пришлось приспосабливаться к варианту реализации «двухтысячелетней мечты» о воссоединении с Сионом.

Где-то я уже писал о своем личном опыте знакомства со Страной, который в самом коротком виде выражается словами «все оказалось не так». Не «лучше», не «хуже», а именно «не так». Уверен, что то же самое может сказать о себе почти каждый, кто приезжает сюда на постоянное место жительства, – и порядка двухсот тысяч евреев Пятой алии (30-х годов прошлого века) вряд ли отличались в этом смысле от своих предшественников и продолжателей. Конечно, Эрец Исраэль оказалась категорически «не такой», какой она выглядела на плакатах общества «Тарбут», хотя чисто внешне здешние виды ничем не отличались от плакатных. Работы и в самом деле не было, зато были тяжелые бытовые условия, теснота, убогость, левантийская грязь и евреи, абсолютно непохожие на евреев.

Поразительно, однако, что мечта и былая любовь-издалека оказались сильнее этих серьезнейших неурядиц – пусть и не во всех, но в большинстве случаев. Да, они прибыли сюда вынужденно. Да, они лишились работы и любимого дела. Да, они вынуждены были довольствоваться малым, если не ничтожным. И, тем не менее, они упорно, без истерик и трагедий, хотя и не без жалоб (где вы видели еврея, который не жалуется на жизнь?) учились любить Страну такой, какая она есть, учились видеть в ней то, что видели в период любви-издалека, радовались тому, что оказалось «не так» в хорошем смысле и не придавали значения тому, что оказалось «не так» в плохом. Кто-то скажет, что у них не было выбора, но это не совсем так. В пятидесятые годы они вполне могли уехать в свой прежний рай – некоторые так и поступили. Но большинство все же остались, а многие из уехавших потом вернулись (как доктор Арье Клаузнер, проведший пять лет в Лондонском университете или профессор Бенцион Миликовский-Нетаниягу, много и плодотворно работавший в Корнелле).

По-моему, можно и нужно назвать их жизнь подвигом упорства и верности юношеской мечте – не меньшим, чем подвиг первопроходцев Второй алии. Но понимаю, что многие с этим не согласятся. «Что за нелепая расточительность? – скажут мои оппоненты. – Где-нибудь в Гарварде или в Оксфорде они могли бы принести человечеству куда большую пользу, чем в тесной каморке на задворках цивилизации. Разве главным назначением человека не является максимальная реализация его талантов и способностей? Да это же просто нелепо – жертвовать возможностью самореализации ради какого-то пошлого замшелого национализма!»

Что ж, отвечу я, у каждого свое представление о самореализации. Для десятков, сотен тысяч клаузнеров и миликовских самореализацией было участие в грандиозном проекте возрождения нации – пусть щепкой, пусть кирпичом, пусть дворником с метлой. Их самореализация заключалась в причастности – не в профессорской кафедре, мантии и премии. Без сомнения, они ни в коем случае не отказались бы и от личных лавров – но лишь в качестве добавки – добавки, а не замены!

Однако их дети полагали иначе. Они попросту не могли и не желали закрывать глаза на пропасть между убогой реальностью и словами, стихами, статьями, идеалами отцов. С точки зрения «амосов озов», их родители и деды были несчастными слепыми шлимазлами, заслуживающими лишь жалости и презрения, а сгубившая их Страна – тюрьмой-паучихой, которая безжалостно пожирает все живое и ценное. И как закономерный итог – ненависть к Эрец Исраэль и к «прекраснодушным» идеалам предыдущего поколения.

«Казус Даянов» кажется на первый взгляд чем-то совсем иным. В самом деле, разве можно сравнивать «загорелых» с «бледнолицыми», детей мошавов и кибуцев – с профессорскими сынками? Когда вторые приехали в Страну в 30-е годы никому не потребными робкими гостями в фетровых шляпах, первые уже царили здесь, заправляя профсоюзами, больничными кассами, банками, мастерскими и сельским хозяйством. Можно ли сравнивать?

Еще как! Нужно лишь правильно определиться, что именно считать мечтой и ее практической реализацией (в терминах вышеприведенной теоремы). Если идеалом «клаузнеров» было воссоединение с Эрец Исраэль, то «даяны» Второй алии (1904-1914) мечтали прежде всего о создании Нового Еврея – сильного, уверенного, свободного от галутных комплексов, галутной слабости и галутной трусости. Именно дети были их главным сокровищем, главной целью, главным продуктом. Остальные идеалы – Земля Обетованная, Сион, национальная независимость, ТАНАХ, традиция иудаизма и даже модный в то время социализм – интересовали их лишь постольку-поскольку, не в первую очередь. А, скажем, Иерусалим и вовсе не входил в круг их интересов, знача в глазах «первопроходцев» заведомо меньше, чем новый поселок в Галилее или в Хоране.

Такой была их мечта, а ее практической реализацией стало поколение первых сабр, пальмахников и кибуцников, типа Моше Даяна, Игаля Алона, Ицхака Рабина и им подобных. А поколение, пришедшее после (то есть «аси даяны» и «йонатаны гефены»), возненавидели получившийся результат точно по тем же причинам, что и условные «амосы озы», – из-за непроходимой пропасти между убогой реальностью и словами, речами, статьями, идеалами отцов. И снова – там, где идеалисты и мечтатели предыдущих поколений видели несомненные достоинства Нового Еврея, их внуки с отвращением концентрировались на недостатках: на безосновательной самоуверенности сабр, на их агрессивном невежестве, грубости, наглости, самодурстве, легкомысленном презрении к учености и к знаниям вообще.

С точки зрения Аси Даяна и Йонатана Гефена, их дед (основатель первых кибуцев и мошавов, депутат Кнессета трех первых созывов) и отцы (в первом случае – Моше Даян, в представлении не нуждающийся) были, невзирая на легенды, окутывающие их имена, полнейшей личной катастрофой, и уж никак не образцом и идеалом, а сформировавшая этих бездушных и невежественных солдафонов Страна – тюрьмой-паучихой, которая безжалостно пожирает все живое и ценное. И, как закономерный итог – ненависть «аси даянов» к Эрец Исраэль и презрение к прекраснодушным идеалам предыдущих поколений.

Здесь нужно добавить, что теорема работает отнюдь не только на почве Святой Земли. К примеру, первое поколение африканских мигрантов, осуществивших заветную мечту прорваться в благополучную и сытую Европу, обязательно ощутит на себе презрение своих подросших, родившихся уже в Европе детей, а не в меру гостеприимные европейцы – клокочущую ненависть «второго поколения» некогда смиренных иммигрантов. Причина этого явления (усугубленного еще и культурными различиями) та же, что и у израильских «амосов озов» и «аси даянов»: пропасть между мечтой и ее практической реализацией.

Людей первого поколения эта пропасть не слишком волнует, ибо они по-прежнему пребывают под флером своей сбывшейся мечты и потому склонны видеть вокруг преимущественно плюсы и по возможности игнорировать минусы. Зато их дети уже ничем не обязаны родительской мечте и оттого воспринимают реальность с точностью до наоборот, то есть игнорируют плюсы, концентрируются на минусах, презирают покорность родителей и всей душой желают уничтожить ненавистную культуру и ненавистное общество «хозяев».

И в заключение – еще несколько слов о тьме – тьме одиночества, которая, по версии Амоса Оза, сопровождает не только его самого и персонажей «Повести о любви и тьме», но и человека вообще, то есть всех нас, читателей – как «правильных», то есть согласных с Озом, так и «неправильных», то есть не согласных. Но может ли быть иначе, если речь идет о человеке, полностью замкнутом на самого себя? Что находится там, внутри такого Амоса Оза? До декабря 2018-го об этом еще можно было спорить, но все сомнения отпали, когда больничный патологоанатом сделал первый надрез. Внутри оказались внутренности, жидкости, газы, тьма, и ничего более (метастазы не в счет). То есть тьма все-таки была, хотя и исчезла при вскрытии под лучами сильных прозекторских ламп. В этом смысле ушедший от нас лауреат ничем не отличался от других почивших homo sapiens.

Иными словами, внутренняя тьма действительно сопровождает каждого из нас – но только в чисто анатомическом смысле. Потому что снаружи – не только лампы прозекторской. Снаружи – поистине праздник света. Снаружи – солнце, и луна, и звезды, и светляки в кустах, и костер на берегу, и свеча на столе, и зигзаг молнии на полнеба. Снаружи – уличные фонари и детские фонарики, освещенные окна человеческого жилья, фары автомобилей, прожектора поездов и мерцанье городских витрин. Снаружи – блеск глаз, сияние улыбки, свет знания под абажуром настольной лампы, и даже проблеск внезапной мысли, догадки, открытия, внезапно вспыхнувший в твоем мозгу, подсказан тебе светлой соразмерностью мироздания, то есть пришел не изнутри, а снаружи.

Никто не мешает человеку уставить взгляд в собственный ливер, в свою скучную, полную неприятных запахов тьму, окутаться ею, погасить взгляд и стонать об одиночестве и отчуждении. Вот только зачем? Свет – в причастности. В причастности к тому, что пребывает снаружи. И чем сильнее, чем глубже это чувство причастности, чем шире и прочнее его область, тем больше света, больше счастья в каждой отдельной человеческой жизни. В противостоянии бледнолицых, но сопричастных своей мечте шлимазлов-клаузнеров и загорелых, но окутанных тьмой себялюбия и эгоцентризма «амосов озов» и «аси даянов», я безусловно на стороне первых. На стороне света и любви. На стороне повести о любви и свете.

(полный текст эссе одним куском можно прочитать на моем сайте)
foto

Повесть о ненависти и тьме - 3

Продолжение 5-серийного мини-доку-сериала о покойном писателе Амосе Клаузнере-Озе и социально-психопатическом типе, ярким представителем коего он был в течение всей своей жизни.

Серия №3 (начало здесь)

III
Тут время объясниться, ответив на неизбежный вопрос – зачем вообще я взялся анализировать личность писателя? Ведь это, как утверждают многие, в том числе и Амос Оз, «неправильно» в принципе. Ответ, на мой взгляд, очевиден.

Во-первых, у нас попросту нет более достоверного способа судить об общих проблемах взросления, воспитания и формирования индивидуальности, кроме как по исповедям, написанным литераторами. Потому что прочие люди исповедуются разве что давшим клятву о неразглашении священникам и психиатрам, да и то устно, косноязычно, часто не умея выразить себя словами. Зато в случаях Августина Блаженного и Жан-Жака Руссо (с их «Исповедями»), Льва Толстого и Максима Горького (с их «Детством»), а также десятков других подобных им авторов и текстов мы получаем максимально достоверный «портрет художника в юности», хорошо продуманный, точно сформулированный и тщательно отредактированный самоцензурой, где даже хитрости, умолчание и приукрашивание не менее прозрачны и красноречивы, чем откровеннейшие признания. Автобиографический том Амоса Оза – пусть и не краеугольный, но отнюдь не лишний кирпич в стене таких «антропологически полезных» автопортретов.

Во-вторых, Амос Оз – один из типичных представителей т.н. Третьего, постсионистского поколения в современной истории Эрец Исраэль, считая от первопроходцев Ховевей Цион, БИЛУ и Второй волны алии (если, игнорируя некоторые различия, объединить их в Первое поколение сионизма) и их детей-пальмахников, уроженцев Страны, сменивших затем отцов-основателей у руля новорожденного государства (Второе поколение). Так, в семье Даянов, где эти культурно-исторические этапы выражены наиболее ярко, «поколением №1» будут Шмуэль и Двора Даяны, основатели первых кибуцев и мошавов на Кинерете и в Изреельской долине; «поколением №2» – их дети, в том числе легендарный вояка Моше Даян; а «поколением №3» – их внуки, кинорежиссер Аси Даян и литератор Йонатан Гефен – ярые антисионисты, объективно работающие на разрушение государства, построенного их дедами и отцами.

В израильской реальности подобные цепочки отнюдь не исключение – скорее, правило. Как это вышло? Каков генезис этого явления? Каким образом пылкая любовь к Сиону и безоглядная готовность к самопожертвованию во имя национального возрождения вдруг, одним махом превратились в яростную ненависть и ядовитую злобу – вплоть до союза «перековавшихся» сынов с самыми отъявленными врагами отцов, причем, еще при жизни последних? «Повесть о любви и тьме», которую впору переименовать в «Повесть о ненависти и тьме», дает, как мне кажется, ответ на эти вопросы – по крайней мере, частичный.

Не знаю, в какой момент жизни мальчика Амоса Клаузнера, родившегося в Иерусалиме в мае 1939 года, эта ненависть прорвалась наружу. Если судить по книге, Амосу никогда не нравился родной город (хотя, возможно, это поздняя реконструкция намеренно модифицированного сознания). «У нас в Иерусалиме ходили, как ходят на похоронах», – пишет он, и это еще далеко не самое худшее. Вот, к примеру: «Иерусалим – старая нимфоманка, которая выжимает без остатка – прежде чем отбросить с зевком – одного любовника за другим; хищная паучиха, пожирающая совокупляющихся с нею…»
Тут самое место написать: «зато ему нравился…» – но писать нечего. На страницах «Повести» вы не найдете симпатии к другому городу, местечку, поселку, кибуцу. Собственно, симпатии/эмпатии там нет ни к чему и ни к кому, за исключением одного-двух объектов кратковременной детской-подростковой влюбленности – объектов, конечно, взрослых, ибо со сверстниками мальчик не общался вовсе.

Понятно, что в младенческом возрасте Амосу вряд ли приходили на ум нимфоманки и совокупления; Иерусалим, да и мир вообще замыкался для него в рамках семейной квартиры. Описывая ее, Оз использует исключительно тюремные образы и ассоциации. Кухня «напоминает карцер» (это сравнение повторяется несколько раз); коридор – «туннель, прорытый для побега из тюрьмы», дворик – «арестантский»; даже тусклая лампочка «заключена» (на иврите коннотация этого глагола с тюрьмой выглядит еще ярче) под решетку.

Иными словами, мальчик проживает в тюрьме, в дышащем смертью и отчуждением городе – по крайней мере, так ему кажется. При этом Амос – единственный и любимый сын двух высокообразованных выходцев из Восточной Европы. Отец, Арье Клаузнер, отпрыск авторитетнейшей одесско-вильнаистской семьи, племянник знаменитого культуролога профессора Йосефа Клаузнера, выпускник двух университетов (Вильны и Иерусалима, впоследствии – докторант Лондонского), владеющий «то ли 17-ю, то ли 18-ю языками», обладатель энциклопедических знаний и необыкновенной памяти. Мать, урожденная Фаня Мусман, дочь богатого мельника из Ровно, изучавшая литературу и философию в Пражском и Иерусалимском университетах. Оба не могли надышаться на сына. В те годы еще не считалось за грех отвесить ребенку затрещину или угрожать ему ремнем, но в семье Клаузнеров о таких эксцессах речи не шло в принципе.

Мальчик рос послушным, даже смирным ребенком. Впрочем, между строк «Повести» отчетливо сквозит подавленная неприязнь к этому послушанию. Всякий раз, когда Оз описывает процесс передачи малолетнего Амоса под временный присмотр какой-либо соседской семьи, он сопровождает рассказ занудными наставлениями, которые приходится выслушивать мальчику (а вслед за ним и читателю): веди себя хорошо, не заговаривай первым со взрослыми, не повышай голоса, не забывай говорить спасибо… и т.д., и т.п. Мальчик слушает, мальчик кивает, мальчик исполняет, но, скорее всего, в стенах тюрьмы внешнего смирения бурлит вулкан гневного протеста. Иначе не объяснить дикие выходки, совершенно не подходящие для такого образцового ребенка, которыми он разражается ни с того, ни с сего. То принимается истерически хохотать во время взрослого собрания, то лезет на дерево и едва не убивает стоящего внизу малыша, то отчебучивает еще что-нибудь в том же духе.

Маленький Амос одержим страстью к порядку, к упорядочиванию, к распределению и раскладыванию вещей по ранжиру, по росту, по величине, по алфавиту. Это может быть что угодно: канцелярские скрепки, книги, карандаши. Так он обычно и играет: в одиночку, на коврике, расставляя и моделируя. Игрушек у мальчика нет. Писатель объясняет это отсутствием денег, что звучит неубедительно: любимые мишки, куклы, сабли, барабаны, машинки, совочки и ведерки есть у детей самых бедных бедняков – не покупные, так самодельные. Мне видится правдоподобным другое объяснение: плюшевый мишка потому и называется любимым, что его любят. А с любовью, с симпатией и эмпатией у Амоса, как уже отмечено, большая проблема.

У героя «Повести о любви и тьме» нет любимых игрушек, потому что нет ничего любимого – нет вообще. Зато есть одиночество (именно его Оз именует «тьмой»), есть тюрьма родительского дома и решетки образцового послушания, есть обсессивная страсть к наведению порядка и почти физическая боль, когда взрослые безжалостно сметают с коврика расставленные там скрепки и карандаши или перетасовывают трудолюбиво упорядоченные книги. Легко представить, как он потом третировал домашних, когда сам стал взрослым. Уж не в том ли заключалась вина Галии Оз, что она склонна была бросать на пол конфетные фантики или не класть на место тарелку, книжку, ручку?..

Одиночество. Полное отсутствие друзей. Отсутствие игрушек. Отсутствие эмпатии. Редкие, но дикие выходки на фоне общей репутации примерного, образцово воспитанного мальчугана. Обсессивная страсть к наведению порядка. Как хотите, но это почти законченный портрет кандидата в психопаты. Если до прочтения «Повести» я не знал, как относиться к обвинениям в садизме, прозвучавшим в адрес Амоса Оза из уст его младшей дочери, то теперь верю каждому ее слову.

Мальчик определенно предпочитал общество взрослых. Детей-сверстников в книге нет вовсе, если не считать арабскую девочку, внедренную в сюжет из явно идеологических соображений. Есть еще шалуны-несмышленыши, ползающие под «взрослым» столом – их добрый мальчуган Амос вслепую пинает ногами – куда попадет. Но куда подевались другие? Были ведь и одноклассники, и соседи, и уличные компании. Судя по тому, что Амос хорошо знал современный детский и уличный жаргон, он довольно тесно общался со сверстниками – но, скорее, по необходимости, вынужденно. И, видимо, это общение было не из приятных – а иначе как объяснить полное отсутствие его следов в 600-страничной повести о детстве? Это как раз тот случай красноречивого умолчания, о котором я говорил выше. Хотя иногда легкой тенью – на сей раз без каких-либо детальных подробностей – мелькают в тексте упоминания о насмешках и обидах, а также о жестокой групповой травле, из которой будущий классик выходил весьма своеобразно, но вполне по-психопатски: с диким воем впиваясь зубами в мясо собственной ладони. Оторопевшие дети разбегались, потому что правило детских компаний во всех странах и во все времена гласит: с психами лучше не связываться. Может быть, этим и объясняется полное отсутствие друзей?

Зато взрослые… о, взрослые дружно полагали Амоса хорошо воспитанным, интеллигентным и в высшей степени талантливым мальчиком. И это были не «просто взрослые». В доме отцовского дяди профессора Клаузнера или за столиками кафе на улице Бен-Йегуды собирался цвет тогдашней либерально-консервативной интеллигенции, птенцы гнезда Жаботинского. Выдающиеся поэты Шауль Черниховский и Ури-Цви Гринберг. Профессора, ученые, властители дум, писатели и историки… К концу тридцатых годов нацистская Европа выдавила из своих границ тысячи великих еврейских талантов – некоторые из них, не достав американских виз, нашли убежище в Земле Израиля. Погостив у дяди, Клаузнеры заходили к живущему через улицу Шмуэлю-Йосефу Агнону, будущему Нобелевскому лауреату.

Маленький Амос сидел за столом вместе со всеми, слушал многочасовые разговоры, наблюдал столкновение мнений. Вряд ли он понимал многое (к тому же разговор то и дело переходил на другие, неизвестные мальчику языки), но безупречно изображал умный вид. Он выучил несколько общих фраз, годных на все случаи жизни, и успешно пускал их в ход, когда спорщики, отчаявшись прийти к общему мнению, в шутку обращались за решением конфликта к «младенцу, устами коего глаголет Истина». Амос напускал на себя важность Дельфийской пифии и произносил с расстановкой что-нибудь вроде: «Цель достигается либо своим, либо чужим оружием». Наступала потрясенная пауза.
– Вот видите! – восклицал кто-то. – Я говорил то же самое!
– Ты утверждал прямо противоположное! – возражали оппоненты, и немедленно разражался новый спор о том, как трактовать мнение оракула.
– Если не ошибаюсь, Амос сдул эту фразу у Макиавелли, – со смехом замечал Арье Клаузнер, самый эрудированный из гостей.
– Немудрено! – отвечали ему. – Когда этот малыш подрастет, он будет великим умом, который заткнет за пояс не одного Макиавелли!

Мальчик слушал и пыжился от гордости. Ко всему прочему, он остался единственным продолжателем славного рода мыслителей и ученых: Бог не дал детей профессору Йосефу Клаузнеру, а старший брат отца – доцент Вильнюсского университета – был вместе с семьей расстрелян нацистами в Понарском лесу. Предполагалось, что именно маленький Амос не просто подхватит знамя Клаузнеров, но вознесет его на качественно новую высоту, реализовав на практике то, что не удалось отцу – столь же скромному, сколь и талантливому человеку.

Конечно, парню нравилось назначение в будущие гении – настолько, что со временем он стал с пренебрежением посматривать на расхваливающих его взрослых. Если уж они, которым по возрасту положено быть умнее и опытней восьмилетнего сына, внука, внучатого племянника, превозносят его так неумеренно, то что это говорит о них самих? Нормальные взрослые ведут себя совершенно иначе: с ними не стоит задирать нос, если не хочешь получить щелчка.

А эти, если приглядеться, не заслуживают ничего, кроме презрения. Образы профессора Клаузнера и его высокомудрых гостей нарисованы Озом карикатурно, без тени симпатии. Он постоянно подчеркивает комичность и нелепость их поведения, их речей, их безнадежно галутного облика. Вот профессор, абсолютно беспомощный в быту и раздражающий своими бесконечным занудным многословием. Вот дед Александр, сочиняющий вдохновенные стихи о священных камнях Иерусалима – а камни-то на деле просто грязны – и это еще там, где они есть, ведь реальная улица квартала Керем Авраама даже не вымощена на всю свою длину. Вот отец – восторженный шлимазл, ничуть не уступающий в позорной бытовой неумелости своему выдающемуся дяде-профессору. И кстати, уж профессор-то мог бы пристроить племянника на кафедру университета, чтобы тот не прозябал на ничтожной должности библиотечного чиновника. Мог бы, но не пристроил – ну как не презирать такое прекраснодушие?

Все они в один голос славят строителей Новой Страны, первопроходцев, воинов и земледельцев, но далеки от них, как сказочный вымысел от грубой земной реальности. Настоящие герои живут в кибуцах и мошавах; их загорелые руки сжимают цевье винтовки и черенок заступа, их загорелая грудь открыта ветрам современности, на их загорелых лицах – победительная улыбка. Вообще слово «загар» и производные от него встречаются в «Повести» поразительно часто.

Похоже, что в глазах Амоса – как подростка из Керема Авраама, так и венценосного автора шестидесяти лет от роду – именно загар служит главным признаком «правильности»: «правильных» героев, «правильных» евреев, «правильных» читателей. Клаузнеры и иже с ними – то есть те, кто, «как на похоронах», ковыляют по арестантскому двору тюрьмы (то есть Иерусалима, Страны, Европы, мира вообще) – непременно бледны скорбной тюремной бледностью. А вот «правильные» столь же непременно покрыты ровным красивым загаром. Неслучайно, перейдя затем в кибуц, своей первостепенной задачей Амос посчитал срочную необходимость загореть.

Возникает вопрос: если он, гениальный мальчуган с великим будущим, должен сменить «бледных» родителей и дедов на пороге новой жизни, то что они, спрашиваются, делают здесь? Зачем эти бесполезные нелепые шлимазлы, раздражающие своей никому не нужной ученостью, цепляются за жизнь и занимают место, по праву принадлежащее ему, наследнику? Когда уже оно вымрет, это галутное поколение пустыни? А если оно не вымирает само, то отчего бы не подтолкнуть, не помочь ему в этом? И это не просто слова: в одной из последних глав «Повести» Оз напишет, что на 15-ом году жизни «убил отца, убил Иерусалим, взял другое имя и ушел в кибуц, подальше от остатков прошлого мира».

продолжение следует...
foto

Да разве могут дети Юга

Сегодня, когда надежды на приход долгожданного избавления от ига лгуна и манипулятора становятся все менее робкими, мне вспоминается знаменитое стихотворение Ильи Эренбурга, написанное под действием подобных же чувств – в ожидании т.н. «оттепели». Вот оно – для тех, кто забыл (а люди младшего поколения могут и вовсе не знать о существовании как стиха, так и Эренбурга):

Илья Эренбург
Да разве могут дети юга

Да разве могут дети юга,
Где розы блещут в декабре,
Где не разыщешь слова «вьюга»
Ни в памяти, ни в словаре,
Да разве там, где небо сине
И не слиняет ни на час,
Где испокон веков поныне
Все то же лето тешит глаз,
Да разве им хоть так, хоть вкратце,
Хоть на минуту, хоть во сне,
Хоть ненароком догадаться,
Что значит думать о весне,
Что значит в мартовские стужи,
Когда отчаянье берет,
Все ждать и ждать, как неуклюже
Зашевелится грузный лед.
А мы такие зимы знали,
Вжились в такие холода,
Что даже не было печали,
Но только гордость и беда.
И в крепкой, ледяной обиде,
Сухой пургой ослеплены,
Мы видели, уже не видя,
Глаза зеленые весны.

Я позволил себе слегка адаптировать этот превосходный стих применительно к нашим израильским реалиям:

Да разве могут дети Юга
не писать по ночам в кровать,
пока начальственный подлюга
даёт бомбить их и взрывать?
Что могут жители Бейт-Эля
и прочих Ульпан и Амон,
когда ликудовский Емеля
пошлёт бульдозер и ОМОН?
Кого волнуют Галилея,
Арад и Южный Тель-Авив,
пока ликудный лгун жиреет
на правой вере и крови?
Что значит, глядя в эту рожу,
на эту гадость и отврат,
все ждать и ждать, когда – о, Боже! –
прозреет наш электорат,
Когда протрёт, зевнувши, зенки,
когда лапшу стряхнёт с ушей,
и подлеца – под зад коленкой –
погонит с Бальфура взашей.
foto

Куняев о Бродском

Вчера заглянул в оглавление нового номера журнала «Отчий край», а там: “Куняев о Бродском”. И, грешным делом, не удержался, полюбопытствовал. Так и есть: некоторые вещи в этом мире всегда остаются прежними (в том числе и Станислав Юрьевич). Вроде и пишет человек о стихах, но на уме у него постоянно сами знаете кто.

Начинается с того, что эти “сами знаете кто” – натуральные бесы (в пушкинском смысле): «Пилигримы Бродского из последних сил бредут в неведомую даль, как дети несовершенной и враждебной им цивилизации, созданной их же руками, как вереница искалеченных и обездоленных её детей, вернее, изгоев человеческого гетто. Так и хочется спросить: “Сколько их? Куда их гонит?”».

Дальше – больше. Это «некое агасферово братство» – не только «полчища крыс, повинующихся дудочке могущественного и лукавого крысолова», но и «послушные овцы», создатели «цивилизационного, рукотворного ада, созданного, видимо, их же руками». Осторожное слово «видимо» Станислав Юрьевич употребил, поскольку, видимо, не уверен, что «рукотворное» творится именно руками.

В дальнейшем бесы, крысы, овцы, агасферовы братья и сотворители ада представляются Куняеву и вовсе странно: «как ополчение, бредущее под руководством монашеско-рыцарских орденов — тамплиерского, францисканского, бенедиктинского…» Это поистине революционное соединение «агасферов» с католическими монахами выглядит настоящим новшеством – но лишь для тех, кто не в курсе, что исчадия ада в принципе совместимы со всем плохим, ужасным и невыносимым для православной души.

«Но это не просто солдаты. Это хорошо обученные наёмники, – предупреждает напоследок Станислав Юрьевич. – Пилигримы Бродского не имеют отечества… У них нет ничего кровного, родного. Это механические супермены цивилизации».

Что тут скажешь? Главное-то Куняев забыл, причем забывчивость эта вдвойне заметна ввиду даты публикации в Журнальном Зале (как раз накануне агасферного праздника Песах). Они еще и подмешивают в мацу кровь православных младенцев! Собственно, за этим-то адско-бродские пилигримы и пускаются в путь-дорогу! Как же это Вы столь важный момент опустили, уважаемый Станислав Юрьевич? Но не беда: вот допишу и сразу отправлюсь на ловлю младенца. Тесто, понимаете, уже готово, а младенцы не отпилигримлены, нехорошо. У меня тут через вади как раз монастырь: зовет колокольным звоном... Уж не Вы ли там трезвоните, бьете в тревожный набат спасения человечества ради?
foto

Что делать с Paulikом Morozovым?

Что делать с Paulikом Morozovым и с Paulinой Morozovой, когда они – ваши дети, взращенные в поте лица и в боли родительского сердца? Как поступать, если они смотрят на вас с ненавистью, потому что вы отказываетесь голосовать за Берни Сандерса и вздрагиваете, услышав слово «социализм»? К каким средствам убеждения прибегнуть, когда любой разговор с взрослыми детьми на темы общества, политики и мировоззрения завершается крупной ссорой, хлопаньем дверьми и злобными оскорблениями в ваш адрес? Почему они в лучшем случае считают вас пустоголовыми ретроградами и мракобесами, чей век давно миновал, а в худшем – фашистами, расистами и обломками системы подавления, которые следует как можно скорее смыть с лица земли во имя СветлогоБудущего™? Как можно заново сблизиться с самыми родными для вас людьми?

Ответ короток, прост и неутешителен: никак. Никак. Поезд ушел, дорогие друзья, и, хотя хвост его еще виден в дальнем краю платформы, у вас нет ни единого шанса догнать, вскочить на подножку, обнять, прижать и, как когда-то, решить проблему щека к щеке, путем слияния своих и детских слез. Речь ведь вовсе не о сандерсе-шмандерсе, социализме-эмпириокритицизме и прочей ерундовой чепухе. Речь о том, что они смотрят на мир совершенно иными глазами, думают совершенно иными мыслями и выучены совершенно иным словам. И вам в этом мире Paulikа и Paulinы просто нет места. Для вас они – ваши любимые дети, которым, к несчастью, промыли мозги. Для них вы – часть вражьей силы, которая, к несчастью, имеет с ними родственную связь.

Старшие из нас хорошо помнят рассказы бабушек (деды, почти поголовно выбитые павликами морозовыми, как правило, до внуков не дожили) о временах, когда молодые люди отрекались от своих родителей – врагов народа. По прошествии 30-40 лет с тех памятных общих собраний эти рассказы звучали печально, с упором на вынужденность отречения. В них, как правило, отсутствовал автобиографический момент: отрекался всегда «кто-то», а не сама рассказчица. Но в печальном покачивании головы читалось иное: личное раскаяние, личный стыд, несмываемое клеймо на личной совести.

Потому что по большей части отречения были, как это ни прискорбно, искренними. Школьники, студенты, молодые люди, выходившие на трибуну, вполне разделяли взгляды тех, кто сидел в президиуме и в зале. Но, как правильно предупредил поэт сразу вслед за чересчур оптимистическим «не отрекаются, любя» (отрекаются и еще как – на публике!) – «жизнь кончается не завтра». Вслед за завтрашним днем приходит послезавтрашний, за ним следует месяц, год, первое десятилетие, третье, четвертое, а там уже приходится, печально покачивая головой, рассказывать внукам о временах, когда «кого-то» вынуждали отрекаться, «чтобы выжить».

Мне очень жаль нынешних Paulikов и Paulin Morozovых: им еще предстоит такой разговор с внуками. Но – предстоит в далеком будущем. Пока же ничто не мешает им донести на вас в местный аналог ОГПУ, а потом, с весьма умеренными уколами совести наблюдать, как вас, облив смолой и обваляв в перьях, протащат по главной улице с оркестром. Потому что СветлоеБудущее™ требует жертв – в том числе, и личных. Потому что героизм строителя НовогоОбщества™ подразумевает еще и готовность отрешиться от устарелых гендерных, расовых, социальных и – да, вот именно! – семейных стереотипов.

Ваши попытки спокойно вразумить, переубедить, заставить задуматься не приведут – и в принципе не могут привести ни к чему хорошему. Они перестали вас слушать еще в тринадцать-четырнадцать лет, и нет ни единого шанса, что это обыкновение изменится в будущем. Их студенческая компания и седовласый профессор Чмосский заведомо авторитетней ваших беспомощных логических построений. Молодые люди превосходно совмещают в себе самое беспощадное бунтарство (против вас) и самый махровый конформизм (в своей среде). Бесполезно ссылаться и на страшный советский опыт, вспоминать Троцкого, Сталина, Пол Пота, Мао, Кастро и Чавеса: на это у них заранее заготовлены неопровержимые ответы (к примеру: «там был неправильный социализм, а вот у нас…»).

Если совсем уже начистоту, то во многом мы сами виноваты в случившемся. Разве не мы вбивали им в голову, что следует быть «успешными», что надо получать отличные оценки, быть на хорошем счету, вести активный образ жизни? И что поделать, если хорошая оценка за школьное эссе (которое мы по старой привычке именуем «сочинением») несовместима с нашими взглядами на жизнь? Да и на «хороший счет» нынче не попасть, если ты сомневаешься в благотворности ВсеобщегоРавенства™. И куда нашему Павлику деваться, когда «активный образ жизни» обязательно подразумевает участие в борьбе за право трансджендеров мочиться в женском сортире?

У наших детей попросту не было иной дороги к успеху, которого мы – мы сами! – от них ждали и требовали. Мы сами, своими руками запихнули своих отпрысков в эту дьявольскую промывку мозгов, в это чертову мясорубку нормы. Мы сами принесли их к Молоху, уложили на жертвенник и отошли в сторонку. Зачем же сейчас спихивать вину на безымянных злодеев?

Но вернемся к изначальному вопросу: что теперь делать с Paulikом Morozovым, который, брызжа слюной, яростно выкрикивает свои обвинения в наш адрес и вот-вот, отвернувшись от бледного маминого лица, выскочит за родную дверь, клятвенно пообещав на прощанье никогда не открывать ее снова? Как уже сказано, поезд ушел, и хороших вариантов у нас просто нет: есть только плохие и еще хуже.

К последним относится война. Дядя-кулак ловит в лесу парнишку-Павлика, чей донос привел к расстрелу целой семьи и душит его своими руками. К этой, безусловно, крайней мере примыкают другие, менее радикальные, но лежащие в той же плоскости: разрыв отношений, ежедневные сражения с последующими шаткими прекращениями огня, враждебный мир, основанный на взаимном устрашении. Вряд ли подобная самоубийственная стратегия может устроить как нас, так и их.

Другой – несколько лучший, но по-прежнему плохой вариант: делать вид, что конфликта нет. Не вступать в соответствующие разговоры, избегать скользких тем, ежедневно ходить по минному полю, на каждом шагу ожидая взрыва. Только ведь природу человеческую не обманешь. Забитый под поверхность земли пожар продолжает тлеть, прорываясь наружу стрессами, инфарктами и другими конфликтами, которые возникают вроде бы беспричинно, на пустом месте. Вы – со своими детьми, они – со своими родителями – как с чужими опасными людьми, и так до самой смерти…

Единственный вариант, который кажется мне наименее разрушительным, как обычно в безвыходных ситуациях, связан с признанием правды. Правда – странный зверь: она, какой бы горькой ни была, всегда лучше самой сладкой лжи. Потому что ложь никогда не оборачивается приемлемым решением, а вот правда временами чревата спасительной неожиданностью. Скажите Павлику правду. Скажите ему так:

Павлик, сынок, нам очень горько и стыдно, что из тебя получилось такое чудовище (так и скажите: «чудовище» – это в любом случае звучит менее обидно, чем ярлыки «расист» и «фашист», которыми они одаривают вас). Мы знаем, что в этом нет твоей вины – мы берем ее на себя. Не думаем, что тут можно что-то исправить, и нам остается лишь смириться с тем, что произошло. Рано или поздно ты придешь со своими товарищами, чтобы расправиться с нами. Не нужно спорить и возмущаться, потому что мы точно знаем, что именно так и случится. Видишь ли, у нас с мамой есть достаточный опыт с тем отвратительным явлением, которое засосало тебя, частью которого ты стал. Ты всегда останешься нашим сыном, нашим любимым ребенком, которого мы, к великому сожалению, не смогли вырастить так, как хотелось бы. У нас лишь одна просьба: когда вы станете нас убивать, постарайся, чтобы это было не слишком больно.

И все. Не война, не споры с ссорами, не притворство – смирение. Простое чистое смирение, добровольное состояние жертвы. Вы ведь и в самом деле не только виновники, но и жертвы. Вот и признайте этот статус, живите с ним. А Павлику и Паулине дайте прочувствовать те последствия, которые им пока еще не слишком видны. Конечно, сначала они будут крутить пальчиком у виска, вышучивать, насмехаться. Пусть, это не страшно – во всяком случае, не хуже войны и взаимной ругани. Отвечайте точно так же, как начали – смирением. Потом они начнут доказывать, что вы снова неправы. Не возражайте: смирение – наилучшее оружие в этой ситуации. Оно не подразумевает ответной агрессии: ведь вы уже сдались и отказываетесь сражаться. «Думай, что хочешь, сынок, говори, что хочешь, делай, что хочешь… но, пожалуйста, постарайся убивать нас не слишком больно…»

И тогда, возможно, красные огоньки ушедшего поезда перестанут удаляться от вашей платформы. Маловероятно? Да, маловероятно. Но шанс есть, отчего бы не попробовать? К тому же, другие варианты еще хуже.
foto

Свободное сидение

К 15-летию злодейской депортации Гуш-Катифа

Кира Шаргородская

Свободное сидение

1
Вот и я там побывала, на "сидении". Без официальной части не обойтись, но ее я оставлю на потом, как скучную и многими ртами уже перетертую. Сначала – о впечатлениях.
Это столкновение светлой, гибкой, молодой силы с тупой косностью жандармского сапога. Люди под деревьями офакимского парка прекрасны.

Они совершенно обыкновенны: встретишь на улице – не оглянешься. Толстые и худые, с детьми и без; обычные разговоры, каких слышано-переслышано и споры все о том же, и доводы дежурны, и возражения стандартны. И лица у них скорее потные, чем одухотворенные, потому что жарко и душно и хочется домой. И озабочены они скорее бесконечной очередью в туалет, чем судьбами цивилизации. Чем же прекрасны?

Да тем, что они там, несмотря ни на что, там, согласно собственному свободному выбору, согласно глубокой внутренней необходимости в защите собственного человеческого достоинства. Они там. И Свобода, если она есть в государстве Израиль образца 2005 года, – там же, с ними, под тамарисками офакимского парка. И Совесть – тоже. Тот, кто не верит, может съездить туда, убедиться. Впрочем, нет, лучше не надо. Потому что уезжать оттуда еще труднее, чем там находиться – ведь при этом приходится покидать и их – Свободу, и Совесть.

Многие из тамошних "сидельцев" брюзжат по поводу безынициативности руководителей и бессмысленности самого "сидения", что, впрочем, не влечет за собой, казалось бы, логичного сматывания удочек. Смею предположить, что именно пресловутая бессмысленность действия, возводящая его в ранг обряда, придает протесту дополнительную чистоту и силу. Это не армия, подчиняющаяся приказам, не ослепленная общей яростью революционная масса, идущая на штурм, не зомбированная религиозная секта. Это – собрание свободных людей, каждый из которых имеет возможность в любой момент встать и уйти, что они, кстати, время от времени и делают, отвлеченные своими обычными повседневными человеческими делами. Уходят и возвращаются... возвращаются за ними, за Свободой и Совестью.

Полицейский заслон на повороте в Офаким. На 25-м шоссе пробка. Стоят все – и оранжевые, и жители города. "Давай гудеть, – говорит мой спутник. – Интересно, что будет, если все загудят? Не могут же они долго перекрывать шоссе, полное гудящих автомобилей?" Гудим. Гудят и другие. Заслон открывают. Дальше – заслоны на каждом километре, а то и чаще, без всякого преувеличения. Их задача ясна: затруднить продвижение в максимальной степени. Многие выходят из машин, бросая их на обочине, берут рюкзаки, идут пешком. Идти далеко.

Ребенок лет восьми поспешает за мамой. В обеих руках – по леденцу на палочке. "Мама, мама, смотри! – кричит он, забегая вперед и по очереди поднимая то одну, то другую руку. – Это солдату, а это – полицейскому."

На заслоне уже на самом въезде кто-то осмеливается спорить с полицейским. Как спорит возмущенный израильтянин? – Длинно, размахивая руками и пересыпая речь всевозможными "каппарами" и "кус'имами". Мент устало качает головой: "Спрашивай у старшего, я только выполняю приказ."
"А чо? – храбрится мужчина. – И спрошу!"

Старший, громила ростом под два метра, с привычной ловкостью выпрастывает из автомобиля квадратные плечи. Два быстрых шага, и вот он уже нависает над смельчаком; указательный палец у вражьего носа, разъяренные глаза в упор, всё на грани физического контакта, но самого контакта нет – очевидный расчет на то, что человек инстинктивно оттолкнет, отмахнется от качающегося в сантиметре от лица ментовского пальца – и тогда уже можно будет ударить, скрутить, повалить, растоптать, порвать ноздри: еще бы!.. нападение на полицейского! Но мужичок, видать, тертый: стоит смирно, в страшные глаза не смотрит, занудно бубнит что-то насчет своего жительства во-о-он там, как раз вон в том районе. Правда, уже без каппаров и кус'имов.

Мой спутник улыбается: "Я его уже видел на нескольких заслонах. Это наш, оранжевый; ездит, пробивает дорогу." Маленькие хитрости. На следующее утро по радио: "несколько демонстрантов арестованы за самозванство (hитхазут)." Не тот ли спорщик доигрался?

Встречная столетняя бабка-тайманка с кошелкой, сморщенное лицо, черный платок, трудная утиная походка; поднимает руку: "Б-г вам в помощь, дети."
Трое тинэйджеров, местные мажоры, джинсы низкокройные, ожерелья и браслеты – тоннами, сигаретки в углу рта... оторви да брось; ухмыляются навстречу: "Коль hакавод..."
"Удачи!" – это мужички из уличного кафе, где передают футбол. Отвлекаться от футбола можно только по самым важным поводам – это меня муж научил.

На площади выступают политики. Приезжает Давид Леви. Никто особо не слушает. Мы лежим на пыльной площади напротив матнаса, опираясь спинами на рюкзаки. Мы не знаем, где придется заночевать этой ночью. По сути, это все равно. Нам скажут – и это непременно будет что-нибудь заведомо бессмысленное и бесцельное. Нами нельзя командовать. Мы – не армия, не революционная масса, не секта. Мы – каждый сам по себе. Нас объединяют только они – Свобода и Совесть.

2

"Кира, вас ли я вижу?" – спрашивает Дима скорее удивленно, чем радостно. Он в Офакиме уже третьи сутки. Он устал от катастрофического недосыпа и жары. Он мечтает о душе и горячем обеде – за столом, сидя на стуле, с нормальным супом в тарелке и нормальной ложкой в руке. Но на данном этапе жизнь может предложить ему лишь сэндвичи, муравьев днем, комаров ночью и пыльные иглы тамарисков под отсиженной задницей. Но и это, видимо, кажется ей, жизни, чересчур, по коей причине вредина организовала Диме еще и кражу мобильника, на минутку оставленного без присмотра во время подзарядки. Короче, все удовольствия сразу.

"Меня, меня,"– отвечаю я скорее радостно, чем удивленно. Потому что я снова в офакимском парке, вернулась по причинам, изложенным в предыдущей части. – А вы еще здесь, железный вы человек?"
Дима пожимает плечами: "Да ну, какой там железный... это как милуим, известное дело."
Он трет кулаком воспаленные от бессонницы глаза и возвращается к укладыванию рюкзака. Офакимский лагерь готовится к ночному "действию". Вчера были митинг и шествие, остановленное властями почти сразу. Ночевали там же, на дороге, в месте, где колонна уткнулась в полицейский кордон. Хотя "ночевали" – громко сказано. Так, покемарили часика полтора. На рассвете скатали спальники и назад, под тамариски. Другие пробирались маленькими группами, пешим порядком, в обход патрулей, блокпостов и армейских джипов. До Кисуфим сорок пять километров. Кто-то даже дошел, но большую часть людей завернули сразу на выходе из Офаким.

Сегодня запланирован автопробег по долинам и по взгорьям. Люди разделяются на колонны, у каждой – свой проводник на джипе. Ехать – не идти, это даже я смогу. Впрочем, все это не важно: так или иначе нас остановят прямо на выезде из города. Как обычно.

Сейчас Алка приедет, – говорит Дима. – Айда с нами. Есть место."
Алка – Димина жена. Она подъезжает на пыльном, битом, дребезжащем 205-м Пежо. Интуитивно ясно, что кочки полевой дороги доконают этого росинанта самое большее через пять минут. Но полевой дороги не будет – все равно нас туда не пустят. Как обычно.
Алла привезла детей. Девятилетняя Рахелька сразу бросается папе на шею. Соскучилась. Дима слегка отстраняется: с него градом льет пот; не станешь же царапать дорогое дитя мокрой щетиной...

"Господи... умылся бы..." – говорит Алла своему героическому мужу вместо приветствия. Вот такие мы, жены.
Старший, тринадцатилетний Йони больше интересуется приобретением оранжевого браслета. Офакимский парк суетится, готовясь к отъезду. У штаба Моэцет Еша хабадники раздают бесплатные шницели. Тут же телевидение выпекает своих уток. Штабные динамики зовут на инструктаж. Инструктаж публичный, для всех. О какой секретности может идти речь?
"Двигаемся колонной, – объясняет парень в оранжевой футболке. – Если кто застрянет – не останавливаемся, продолжаем дальше."
Все улыбаются. Скажет тоже. Ежу понятно, что нас остановят уже на соседней улице. Как обычно.

В нашей колонне порядка шестидесяти автомобилей. Мы съезжаем на грунтовую дорогу, ведущую вглубь убранного подсолнечного поля. Когда же остановят? Полиции нет и в помине. Пежо тревожно позвякивает и вздрагивает всем своим изношенным организмом. За рулем – Алка. Пежовские жалобы возносятся к ее материнскому сердцу и трансформируются там в тяжелые вздохи.
"Сейчас уткнемся в какой-нибудь ров и повернем назад," – успокаивает жену Дима. В Пежо нет кондиционера; в открытые окна летит пыль, так что несладко всем, не только машине. Нас вот-вот остановят. Как обычно.

На исходе первого получаса, заполненного художественным прыганьем по кочкам, Рахелька впервые интересуется, далеко ли еще до Кисуфим?
"Какой Кисуфим, Рахелька... – уверенно отвечает Дима. – Туда нас никто не пустит."
"Надеюсь, что обратно мы поедем по нормальной дороге," – говорит Алла. Несчастный Пежо разделяет ее надежду посредством душераздирающего скрежета. Как он еще едет, ума не приложу. Прямо "париж-дакар" какой-то. Мы ударяем автопробегом по киббуцному бездорожью и армейско-полицейскому разгильдяйству.

"Кто-нибудь имеет представление, где мы?" – спрашивает Алка еще минут через сорок. Дима мрачно молчит, а я уж и подавно. Дети спят на заднем сиденье. Вокруг черная ночь, поле с поникшими подсолнухами, пыль и звезды. Время от времени колонна останавливается, фары гаснут, и мы выходим подышать уже в абсолютную темень. Неужели нас так и не остановят?
"Папа, смотри, какая большая медведица!" – восторженно кричит Йони. Я успеваю ужаснуться – здесь еще и медведи?!! – прежде чем понимаю, что мальчик имеет в виду созвездие.
"Тише, не кричи..." – шикает на него отец.
"Чего ждем?" – это Алла.
Дима пожимает плечами: "Команду... там впереди джип... проверяет дорогу."
"А кто в джипе?"
"А хрен его знает. Какой-нибудь Сусанин."
"Сусанин – с лошадьми, – рассудительно замечает Рахелька. – А на джипе – Джипанин."

На исходе второго часа пути полевая дорога переходит в грунтовку, а та – в асфальт. Нас никто не останавливает. Как обычно. Мы проскакиваем мимо незнакомого поселка на безымянной высоте и снова сворачиваем в поля. На этот раз нас окружают теплицы. Включен полив; остро пахнет канализацией.
"Фу! – морщит нос героическая Рахелька. – Когда мы уже приедем?.."
Мы проезжаем жилой вагончик, и я успеваю заметить обалдевшего таиландца, разбуженного шумом наших моторов. Он стоит в освещенном прямоугольнике двери, одна рука застыла на полпути к причинному месту, другая поддерживает отвисшую челюсть. Можно понять изумление этого человека, друга собаки. Шестьдесят легковушек одна за другой проносятся мимо него в облаке пыли. Что они делают здесь, куда заезжает только трактор, да и то раз в сутки? Зрелище, должно быть, и в самом деле сюрреалистическое.
"А вы знаете, Дима, – говорю я. – Похоже, мы все-таки доедем..."
Уж сюр, так сюр.

Справа, на максимальной для такой дороги скорости проносится армейский джип Суфа и рассекает нашу колонну. Первые машин восемь убегают дальше. Мы останавливаемся перед бронированной махиной, перегородившей дорогу.
Выходит молодой офицерик, как-то смущенно машет руками: "Назад, назад! Вы находитесь в закрытой военной зоне!"
"По-моему, можно объехать его справа, по полю," – говорит Дима.
Вряд ли. Там насыпь и ямы. Верная могила для страстотерпца-Пежо. К офицерику подбегают несколько пожилых мужчин. Я слышу обрывки разговора: "Как ты можешь, лейтенант?.. Я – твой отец! Будешь стрелять в отца?.. Я – старше тебя по званию, майор запаса... Ты из какой армии, чьего народа?.."

Парень стоит молча, потупившись. Он растерян, но явно не собирается двигаться с места. Что делать? Кто-то перед нами, беря джип "на пушку", стартует вправо, за ним еще кто-то, еще, еще... Машины неудержимым ручейком огибают джип. Как вода. Можно ли остановить воду? Офицерик мечется из стороны в сторону, размахивая руками.
"Поедем и мы?" – спрашивает Алка. В голосе у нее слышится абсолютно безрассудный азарт. Она уже заводит двигатель и выворачивает руль, но в этот момент у офицера сдают нервы, и он приказывает джипу перекрыть обходной путь. Суфа дергается вперед, съезжает с дороги и глохнет посередине, ни туда ни сюда.
"Вперед!!! – кричит Дима. – Вперед, мать-перемать!!!"

Алка жмет на газ. Мы проскакиваем в сантиметрах от задней дверцы Суфы. Мы первые! Мы во главе колонны! Мы мчимся вперед, на Кисуфим! Кто теперь остановит нас?! Никто! Как обычно. Знать бы только, где мы...
"Йо! Йо!.." – восторженно выдыхает Йони. Рахелька сидит молча, прижав ладони к щекам. Она испугана.
Проехав несколько сот метров, мы упираемся в одну из убежавших машин. Там наши командиры, двадцатилетние ребята. Они ждут колонну. От объеханного лейтенанта они отличаются только отсутствием формы и наличием абсолютной уверенности в своей правоте. Их Пунто стоит в воротах изгороди, разделяющей два поля.
"Молодцы... – кивает Дима. – Сейчас они поймают Суфу. Проедем, ворота на замок и привет. Приткнись вплотную к ребятам, чтоб не просунулся..."
Не просунется. Мы почти касаемся пунтовского бампера. Армейский джип и в самом деле никуда не испарился. Офицерик продолжает погоню. Суфа шумно подваливает сбоку и встает слева от нас, почти вплотную. Сзади наезжает колонна, выстраивается, ждет приказа.

"Внимание! – кричит один из командиров, размахивая "мирсом". – Мы блокируем джип и едем дальше. Кто-то должен остаться. Мне нужны четверо добровольцев! Двое лягут под передние колеса Суфы, двое – под задние! Добровольцы!"
Минутное замешательство. Лечь под колеса означает остаться, отстать от колонны, попасть под арест, а главное – не доехать до Кисуфим. Но замешательство длится недолго. Добровольцы ложатся под колеса. Их даже больше четырех.
Рахелька вдруг начинает плакать навзрыд. Она напугана не на шутку: люди под колесами! Джип добавляет ей страху, демонстративно газуя.
"Вперед, вперед!" – командует парень с "мирсом".
"Что ты Рахелька... – хором успокаиваем мы девочку. – Что ты... никуда он не поедет, этот джип. Там ведь наши солдаты. Это свои, свои. Они нас не тронут..."

Мы выскакиваем на 232-е шоссе в пяти километрах от маавара "Суфа", южного въезда в Гуш Катиф. Но нам не нужна "Суфа". Наша цель – Кисуфим! У нас еще осталось около тридцати машин. Мы едем в Кисуфим, слышите? И мы обязательно доедем, обязательно. Не на этот раз, так когда-нибудь еще. Мы обязательно доедем! Как всегда.

4-6 августа 2005 года
 
puzzleExists

Хнаджа

(из цикла рассказов "Почти были")

«Здравствуй, мой дорогой мальчик. Здравствуй, Йоси…»

Рахель помедлила, выцеливая копьем авторучки следующую строку. Всегда кажется, что трудно начать, но на самом деле это проще всего. Привет, шалом, здравствуй, как дела… Проблема – с продолжением. Она вздохнула и положила ручку.
Collapse )
puzzleExists

Еще раз о любви

Лея Гольдберг.
Одна из знаменитых песен, положенных на ее стихи, называется «Прощения». При чем тут «прощения», не сразу и скажешь – особенно если ориентироваться только на мелодию (Одед Лерер) и умиротворенное исполнение (Йегудит Равиц). Думаю, не один я, услышав «Бата элай эт эйнай лифкоах…», рисовал себе благостную картину: ребенка, подошедшего к сонной матери за утешением, усаженного на колени и получившего теплое объятие, поцелуй, а заодно и эту мелодичную колыбельную.
Collapse )
puzzleExists

Детей не трожьте!

Престарелую лицемердейку Ривку Михаэли коробит всякий раз, когда ей случается проезжать под мостом, названным именем Рехавама Зеэви (Ганди). И дело, конечно, не в том, что Ганди ратовал за добровольный трансфер арабов, в то время как оная лицедеймерка состоит в общественном совете организации Бецелем, ратующей за насильственный трансфер евреев. Дело, понимаете ли, в том, что лет эдак пятьдесят тому назад генерал Зеэви лапал актерку Михаэли на вечеринке у Моше Даяна, который, как известно, тоже был тем еще ухарем-перехватчиком.

И по этой самой причине организации взбесившихся фениматок… или как их там?.. – ах да, феминисток, а вслед за ними политики, депутаты и просто ЛеваяСволочь™ во весь голос требуют отменить церемонии, переименовать взад улицы, а мосты так и вовсе сжечь.
Collapse )